См. статью "Любовь" - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
— Да, рассказывал. Но ты должен понять, Вассерман… — Рот его скривился в некотором то ли смущении, то ли раздражении, он опустил взгляд и принялся расстегивать и снова застегивать пряжку на сапоге, пытаясь подыскать нужные слова. — Рассказывал, конечно, рассказывал. Сказал ей, что ты прибыл сюда. Но понимаешь — она уже знает, что это означает: «прибыть сюда», ведь она побывала тут однажды…
— Она? Тут?!
Какое ужасное разочарование звучит в голосе Вассермана! Непонятно почему, он хотел бы сохранить эту женщину, такую хрупкую, такую плохонькую, за пределами этого места. Ради нее. Ради себя самого. Но Найгель кивает головой.
Вассерман:
— Ну… Что ж такого? Значит, она думает, что я умер?
— Да. Именно так. Сожалею, герр Вассерман. Но все так усложнилось. Поначалу я затеял это… Ну, как бы в шутку… Ну, не то чтобы в шутку, но как будто это такая игра. Мне трудно тебе объяснить, ты не поймешь. И вдруг все так закрутилось, что уже невозможно было открыть ей правду. Ну, согласись — не мог же я открыть ей правду, верно?
— Что — верно?
Вассерман:
— И тут, Шлеймеле, я вдруг все понял — без всякого выстрела и без зудения в голове. На такого идиота, как я, пальцем нужно показывать. А!.. Такая огромная скотина этот Найгель! Оберштурмбаннфюрер Найгель. Ведь он просто записывал за мной весь рассказ и отправлял своей мадаме в качестве собственного сочинения. Ой, поступок презренного негодяя, бесстыжего вора, которого даже с прахом земным сравнить — слишком великая честь для него. Да, Шлеймеле, разволновался я в эту минуту! Разбушевался, можно сказать!..
— Слушай, Найгель, — закричал Вассерман, — ведь это плагиат! Ведь это самое страшное преступление, которое мог ты совершить тут против меня. Ай!.. — Он обхватил себя руками за грудь, и вдруг покатился по полу, будто в страшных конвульсиях, и кричал хриплым голосом: — Страшнее смерти ты, Найгель! Ты украл мой рассказ, душу мою ты украл, ограбил мое естество!
Немец поднялся на ноги, подошел к жестяному шкафу, выбил пробку из непочатой бутылки восьмидесяти семи градусов, пожевал в раздумье губами и вдруг решительно опрокинул спирт себе в глотку, не отягощая себя ни поисками рюмки, ни закуской. Обтер рот тыльной стороной руки и проговорил, стоя к Вассерману спиной:
— Но я уже сказал, что весьма сожалею о своем поступке. Сколько раз ты хочешь это слышать? Ну, извини, прости меня великодушно — да, я похитил твой рассказ. Хочешь, я встану перед тобой на колени? Поверь… Ты обязан мне верить: у меня просто не было иного выхода. Слушай… — Он обернулся к катающемуся по полу, свернувшему клубком еврею, улыбнулся ему вымученной улыбкой и выдавил из себя покорно, едва ли не раболепно: — Ты можешь гордиться собой, Шахерезада, потому что в результате твоего сочинительства произошло, можно сказать, примирение и не далее как завтра мы встретимся, моя Тина и я, понимаешь? Она написала мне, чтобы я немедленно взял отпуск и приехал к ней. Ведь именно поэтому я отбываю сегодня ночью. То есть буквально через несколько минут. Она пишет, что у нее вдруг изменились обстоятельства. Да, я уже давно не слышал от нее таких приятных слов. И все благодаря тебе, Шахерезада, ну, теперь ты доволен?
Вассерман (про себя):
— Великий Боже, господин мира! Возможно ли? Аншел Вассерман объединяет и укрепляет семейный очаг нацистов. Да, теперь-то я наконец понял… Эти постоянные заметки, которые Исав делал в своей книжице, строчил, грабитель, пока я рассказывал, слово упустить боялся, и намеки, которые разбрасывал по поводу «интимного инцидента» и своих «трудностей и переплетений»… Эт!.. Так это я поддержал и спас его рухнувший кров?!
Найгель подходит, склоняется над Вассерманом, обхватывает его двумя руками, осторожно приподнимает с полу и усаживает на свою походную койку. Еврей в гневе отворачивает лицо. Найгель сжимает его голову ладонями и поворачивает лицом к себе. Вглядывается в его отекшие почерневшие глаза в поисках хоть малой искры понимания и прощения.
Вассерман:
— Навис надо мной, как Элиша над «Кадишем» шунамитянки, над сыном ее единственным, едва не приложил уста свои к моим устам и не прекращал говорить.
Да, Найгель говорил и говорил, и изо рта у него несло спиртным и какой-то отвратительной кислятиной. Но Вассерман, к счастью, был невосприимчив к дурным запахам. Немец торопливо, судорожно сглатывая, рассказывал о своей супружеской жизни с тех пор, как началась война (см. статью катастрофа). По его словам, Кристина почти ничего не знала о его работе. Вполне возможно, и не желала знать.
Он напомнил Вассерману «об этих бедах Кристины» — все эти годы, с самой свадьбы и до середины тридцать восьмого, бедняжка мучилась с неудачными беременностями и беспрерывным лечением…
— И я не должен тебе рассказывать, какие трудные времена нам пришлось пережить. А тут вдруг, после всех этих поганых лет, когда приходилось перебиваться на всяких черных вонючих работах, у меня появилась постоянная приличная зарплата, и все благодаря движению. Мне кажется, с нее достаточно было знать, что я счастлив в СС. И я каждый вечер возвращался домой, да, а она ведь даже не стала членом партии. Нет, она в чем-то ужасно похожа на эту твою Паулу… Да, действительно странно, я вдруг вспомнил, что, когда был молодым, всегда искал девушек, которые выглядели, как Паула из твоей повести, и одна такая… Ты, конечно, понимаешь, Тина, она точно так же совершенно не разбирается в политике, нет, вообще ни в каких этих вещах, которые происходят сейчас. Ничегошеньки не понимает. Представь себе, Вассерман, я однажды остановил ее в последний момент — она уже собралась идти на почту, чтобы отправить восторженное письмо одному писателю, о котором ты, наверно, слышал, — Томасу Манну. Я-то знал это имя по нашему черному списку. В сорок первом году она решила послать ему письмо, а он, этот предатель, уже жил себе в Америке! Или другой пример: могла выйти на улицу в вязаной шапочке и шарфике красного цвета! Это в конце сорок первого, когда мы харкали кровью, сражаясь против дивизий Ворошилова под Ленинградом. Ее счастье, что благодаря мне никто не смел ни в чем ее заподозрить. Слава Богу, она, по крайней мере, не болтлива — не станет ходить и делиться своими дурацкими соображениями с подружками или соседками, нет, кроме меня, у нее никого нет, никаких друзей, мы всегда были малообщительны, да… И потом, эта история с пальцами Карла…
— Что за история, герр Найгель?
— Он упал и сломал два пальца на правой руке, и она — она ведь медсестра — наложила ему гипс и направила пальцы по форме «V», и целый месяц, пока я был на фронте, у меня по дому разгуливал маленький Черчилль, ты понимаешь, что она делала? Или эти петунии…
— Что же с петуниями, герр Найгель?
— У нас на подоконниках имеются ящики для цветов. Тина любит цветы. Иногда в течение часа может смотреть на один-единственный цветок…
Они поглядели друг на друга и невольно улыбнулись вымученной улыбкой.
— Да, в точности как Паула. Но после того как побывала здесь, начала делать еще более странные вещи: посадила в своих ящиках только желтые, розовые и ярко-красные петунии. На всех окнах моего дома в Мюнхене красуются желтые, розовые и ярко-красные лоскуты. Она говорит, что это просто так, для красоты, но я-то понимаю, что это специально — чтобы напомнить мне про евреев, гомосексуалистов и коммунистов, прибывающих ко мне в лагерь. Так она мстит мне, понимаешь? Потому что, когда я спросил ее почему — Почему, например, она должна выходить на улицу в красной шапке и красном шарфе, зачем она делает мне такие вещи? — она ответила без тени смущения или раскаянья, что в этой шапочке и в этом шарфике она пришла на наше первое свидание. Действительно, в тот вечер мы пошли смотреть фильм Чарли Чаплина, потому что Тина любит смешные фильмы, а я люблю слушать, как она смеется. Но тогда это разрешалось. И вот, в память об этом свидании она нацепил а проклятые большевистские тряпки в сорок первом! И ни под каким видом не согласилась пообещать мне, что не сделает этого еще раз. Заявила, что это слишком сложно для нее — следить за всеми непрерывно меняющимися модами. Как ты можешь догадаться, она имела в виду не моду на платья и шляпки. Она намекала, что вот ведь были такие времена, когда можно было надевать красное, почему же теперь нельзя? И даже любить романы Томаса Манна было можно — вот что она хотела сказать. Вассерман, теперь ты знаешь все. Она живет одна с детьми в Мюнхене, в малюсенькой квартирке, которую снимает, и со мной не желает разговаривать. Самое большее, что она позволяет мне, — в течение нескольких часов видеться с детьми во время отпуска. Но сама — ни звука. Я для нее не существую. А ведь достаточно мне сказать про нее кому-нибудь одно только слово, и она пропала.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!