Повесть о любви и тьме - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Господин Шефтель, кибуцный библиотекарь, оценил мою ненасытную жажду чтения и пошел мне навстречу, точно так же, как в свое время господин Маркус, владелец книжного магазина на улице Иона, который был еще и библиотекой, где можно было брать и обменивать книги. Шефтель разрешил мне брать книги без счета, в нарушение правил пользования библиотекой, которые он сам составил, и четко напечатав большими буквами на кибуцной пишущей машинке, собственноручно развесил в нескольких видных местах на пространствах своего королевства. Запах этого королевства, нерезкий запах пыли, застарелого клея и морских водорослей, притягивал меня, как нектар притягивает насекомого.
Чего я только не прочел в Хулде в те годы: Кафка, Игал Мосинзон, Камю, Толстой, Моше Шамир, Чехов, Натан Шахам, Иосеф Хаим Бреннер, Фолкнер, Пабло Неруда, Хаим Гури, Натан Альтерман, Амир Гильбоа, Леа Гольдберг, Аин Гилель, Самех Изхар, Тургенев, Томас Манн, Якоб Вассерман, Хемингуэй, Перл Бак, Стефан Цвейг, Марк Твен, Кнут Гамсун, Ури Авнери, «Я, Клавдий», все тома мемуаров Уинстона Черчилля, книги Бернарда Льюиса об арабах и исламе, Изака Дойчера о Советском Союзе, материалы Нюрнбергского процесса, биография Троцкого, история еврейского заселения Эрец-Исраэль, скандинавские саги, греческая мифология…
Все. Кроме тех книг, которые Шефтель не позволил мне читать. И никакие мольбы не помогли. Пример: «Нагие и мертвые» Норманна Мейлера (Кажется мне, что даже после моей женитьбы Шефтель все еще колебался, не слишком ли опасно позволить мне читать Норманна Мейлера и Генри Миллера).
* * *
«Триумфальная арка», пацифистский роман Ремарка о Второй мировой войне, открывается описанием женщины, стоящей во тьме ночи, опираясь на перила пустынного моста: она колеблется последнее мгновение перед тем, как прыгнуть в реку и покончить счеты с жизнью. Но в эту самую минуту появляется незнакомый мужчина, задерживается возле нее, вступает с ней в беседу, решительно берет ее за руку и, таким образом, не только спасает ей жизнь, но и удостаивается пламенной любовной ночи. Такой была и моя фантазия: именно так я встречу свою любовь. Она, одинокая, будет стоять в грозовую ночь у перил моста, пустынного и печального, а я появлюсь в самую последнюю минуту: спасу ее от самой себя, убью для нее дракона, не того дракона из плоти и крови, которых я во множестве убивал в своем детстве, а внутреннего дракона, которого не видно, но который и есть само отчаяние.
Ради своей любимой я убью его, этого внутреннего дракона, из рук ее получу свою награду, а уж с этого места фантазия моя развивалась разными путями — и сладкими, и жуткими, такими, что я и вынести не мог. Мне еще не приходило в голову, что отчаявшаяся женщина у перил моста не кто иной, как — вновь и вновь — моя покойная мать. Она и ее отчаяние. Она и ее дракон.
Или «По ком звонит колокол» Эрнеста Хемингуэя. Четыре или пять раз перечитывал я в те годы этот роман, где много роковых женщин и молчаливых, суровых, неколебимых мужчин, скрывающих за непреклонной внешностью душу поэта. Я мечтал, что в один прекрасный день стану хоть немного походить на них: мрачный, сильный мужчина с телом тореадора и лицом, в котором презрение смешано с грустью, возможно, похожий на Хемингуэя на фотографиях. И если мне не удастся жить, как они, то, быть может, я хотя бы научусь когда-нибудь писать, как писали эти мужчины, — непреклонные, умеющие презрительно улыбаться, а когда необходимо, сразить сокрушительным боксерским ударом в челюсть какого-то наглеца, мужчины, точно знающие, что следует заказывать в баре, как достойно разговаривать с женщиной, врагом, товарищем по оружию, мужчины, которые владеют пистолетом и неотразимы в любви. И еще я мечтал о женщинах — возвышенных, соблазнительных и нежных, но неприступных и недоступных, загадочных, владеющих некой тайной, дарующих свою милость, не останавливаясь ни перед чем, — но лишь избранным мужчинам, умеющим презрительно улыбаться, пить виски, наносить сокрушительные удары… и все такое прочее…
И те кинофильмы, что демонстрировались по средам в зале дома Герцля или на белом полотнище, натянутом на лужайке перед кибуцной столовой, тоже убедительно свидетельствовали, что большой мир населен в основном мужчинами и женщинами, описанными Хемингуэем. Либо героями Кнута Гамсуна. Таким же выглядел мир в рассказах солдат, десантников в красных беретах, по субботам приезжавших домой, в кибуц, на побывку, — прямо после операций возмездия против террористов, операций, которые проводило 101 подразделение под командованием молодого Арика Шарона. Это были крепкие еврейские парни, умеющие хранить секреты, великолепно выглядящие в своей форме десантника, с автоматами «Узи», как писал о них в своих стихах Натан Альтерман — в боевой амуниции, тяжелых башмаках, с каплями росы на юных лбах…
* * *
Я был едва ли не в отчаянии: ведь для того, чтобы писать, как Ремарк или Хемингуэй, ты должен подняться и отправиться отсюда в настоящий мир, туда, где мужчины мужественны, как сжатый кулак, а женщины женственны, как ночь, и мосты переброшены над большими реками, и по вечерам сверкают огни баров и ресторанов, в которых и разворачивается настоящая жизнь. А тот, кто не испробовал жизни тех миров, не сможет получить и половинки временного удостоверения на право писать рассказы и романы. Место настоящего писателя — оно, несомненно, не здесь, а там, в большом мире. Пока я не уйду и не стану жить в настоящем месте, у меня не будет ни малейшего шанса обрести то, о чем я смогу написать.
Настоящее место: Париж. Мадрид. Нью-Йорк. Монте-Карло. Пустыни Африки или леса Скандинавии. При необходимости можно, пожалуй, написать о живописном провинциальном городе России или даже о еврейском местечке в Галиции. Но здесь? В кибуце? Что тут есть? Птичник да коровник? Дом детей? Комиссия, распределяющая дежурства? Склад предметов первой необходимости? Мужчины и женщины, довольно измученные: они встают рано поутру на работу, дискутируют, принимают душ, пьют чай, немного читают перед сном в своих постелях и засыпают, сморенные усталостью, когда еще и десяти нет. И в квартале Керем Авраам, откуда я прибыл, тоже не было ничего такого, что стоило бы описывать: что было там, кроме блеклых людей, чья жизнь — сера и невыразительна? Примерно такая же, как и здесь, в Хулде? Ведь даже Войну за Независимость я прозевал: родился слишком поздно, и от войны мне ничего не досталось, разве что жалкие крохи — я наполнял песком мешки, собирал пустые бутылки и бегал с записочками от штаба Народной стражи до наблюдательного поста на крыше дома семейства Слонимских, а оттуда снова в штаб.
Правда, в кибуцной библиотеке я открыл двух-трех писателей — настоящих мужчин, с успехом создававших рассказы, почти хемингуэевские, о жизни кибуца: Натан Шахам, Игал Мосинзон, Моше Шамир. Но они принадлежали к поколению, которое доставляло в Эрец-Исраэль нелегальных репатриантов, которое провозило под носом у англичан контрабандное оружие, взрывало британские штабы, которое отбило нападение арабских армий. Они были писателями, чья проза казалась мне окутанной ароматом коньяка и сигаретным дымом, опаленной порохом. И все они жили в Тель-Авиве, который, более или менее, был уже подсоединен к настоящему миру, — город с кафе, заполненными молодыми художниками, сидящими за стаканом горького вина, город кабаре, скандалов, театра, город богемы, живущей жизнью, полной запретной любви, захлестываемой отчаянными страстями. Не то, что Иерусалим и Хулда.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!