Что я любил - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
— Наполнятся четыре.
— Ах, вот оно что, — с облегчением протянул я. — Не "наполнятся четыре", а "исполнится четыре". Это просто так говорят. Цифры тебя не наполняют, ни внутри, ни снаружи. Их там нет, внутри. Просто тебе исполнилось четыре года.
Нам пришлось довольно долго втолковывать Мэту, что же такое цифры, что человек не наполняется ими в день рождения, что их нельзя потрогать, что они просто для того, чтобы считать годы, или, скажем, чашки, или орешки, или еще что-нибудь. Вечером я снова вспомнил о нашем разговоре, услышав голос Эрики, доносившийся из детской. Они с Мэтом читали "Али-Бабу и сорок разбойников", и всякий раз, как дело доходило до "Сезам, откройся!", Мэт колокольчиком подхватывал волшебное заклинание. Господи, ведь его собственное тело, должно быть, казалось ему сказочной пещерой, полной сокровищ! Снаружи все ровно и гладко, но есть потайные отверстия и ходы, а что внутри — не видно! Внутрь проходит еда. Наружу выходят писи-каки. Когда он плачет, из глаз капает что — то мокрое и соленое. А тут еще это "исполнилось четыре"! Ну откуда ему знать, что это не еще одно физическое превращение, не эдакий телесный "Сезам, откройся!", когда новенькая цифра как по волшебству входит и заполняет собою место рядом с сердцем или поселяется где-нибудь в животе или в голове?
В то лето я начал делать наброски для новой книги. Тема — меняющийся взгляд в западной живописи, своеобразный анализ условностей видения. Работа была задумана как масштабное исследование и завести могла очень далеко. Одни знаки часто принимают за другие или путают знак с означаемым, а если речь идет об изобразительном знаке, то он ведет себя иначе, чем слово или число, поэтому здесь, говоря о сходстве, рискуешь угодить в западню натурализма. Во время работы над книгой я не раз возвращался мыслями к "наполнились четыре". Слова моего сына не давали мне впасть в соблазнительные философские заблуждения.
В своем первом письме к Биллу пятнадцатого ноября Вайолет писала:
Мой дорогой! Час назад ты ушел. Могла ли я подумать, что ты исчезнешь из моей жизни так внезапно, не предупредив, просто перестанешь существовать, и все. Я проводила тебя до метро, ты поцеловал меня на прощание, потом я вернулась домой и села на кровать, где на подушке осталась вмятина от твоей головы и складки на простынях хранят отпечаток твоего тела. Я легла на постель, где еще несколько минут назад лежал ты, и поняла вдруг, что во мне нет ни злости, ни слез, а одно только изумление. Когда ты сказал, что должен вернуться к прежней жизни ради Марка, ты сказал это так просто и так грустно, что я не могла ни спорить, ни просить тебя остаться. Я понимала, что ты все уже решил и мои слезы или слова уже вряд ли могут что-то изменить.
Полгода — это не так уж много. Прошло всего шесть месяцев с того майского дня, когда я пришла к тебе. Но все началось задолго до этого. Мы прожили годы, вживаясь друг в друга. Я полюбила тебя сразу, как только увидела. Ты стоял на верхней площадке лестницы, в какой-то ужасной серой фуфайке, перемазанной черной краской. От тебя несло потом, и ты разглядывал меня как товар на прилавке. Сама не знаю, как так вышло, но из-за этого холодного оценивающего взгляда я совсем потеряла голову, хотя виду не подала. Гордая была.
Я все время думаю о твоих бедрах, — писала Вайолет во втором письме, — о теплом, чуть влажном утреннем запахе твоей кожи, о ресничках в уголках глаз. Я их всякий раз замечаю, когда ты переворачиваешься в постели и смотришь на меня. Я не знаю, почему ты лучше и прекраснее всех. Я не знаю, почему никак не могу перестать думать о твоем теле, почему я так люблю каждый бугорок, каждую впадинку на твоей спине, почему мягкие бледные ступни твоих ног, ступни горожанина, не знающие, что такое ходить босиком, так въелись мне в самую душу, — наверное, потому, что они твои. Я думала, что успею вычертить карту твоего тела, со всеми его полюсами, профилями поверхности и особенностями рельефа, с внутренними областями, то умеренными, то знойными, — словом, топографию твоей кожи, мышц, костей. Я не говорила тебе, но свято верила, что у меня как у твоего картографа впереди целая жизнь, долгие годы наблюдений и открытий, благодаря которым карта будет меняться, ведь и ты будешь меняться, и я снова и снова буду перерисовывать, перекомпоновывать знакомый рельеф. Родной мой, я так много упустила, так много позабыла, потому что, странствуя по твоему телу, была слепа от пьянящего счастья. Сколько же я не успела увидеть!
Письмо пятое и последнее:
Я хочу, чтобы ты вернулся ко мне, но даже если этого не случится, я все равно останусь в тебе. Это началось с портрета, помнишь, про который ты сказал, что на нем не я, а ты. Мы вписаны, впечатаны друг в друга. Тяжко. Ты знаешь, как тяжко. Я сплю одна, а мне чудится, что мы дышим в такт, но что всего удивительнее, мне очень хорошо одной. Я рада, что я одна. Я вполне могу жить одна. Дорогой мой, я не умираю без тебя, нет. Я просто хочу тебя, но если ты решишь навсегда остаться с Люсиль и Марком, я ни за что не приду требовать назад того, что отдала тебе ночью, когда за мусорными баками кто-то пел про луну.
Твоя В.
Разлука Билла и Вайолет длилась пять дней. Пятнадцатого октября он вернулся в квартиру над нами, вернулся в семью. Девятнадцатого октября он ушел от жены навсегда. Я обо всем узнал по телефону. И Билл, и Вайолет в первый же день своего разрыва позвонили нам и недрогнувшими голосами сообщили о случившемся. За эти пять дней я видел Вайолет всего один раз. Шестнадцатого утром мы столкнулись с ней в нашем парадном. Накануне, сразу после ее звонка, Эрика несколько раз пыталась с ней связаться, но тщетно.
— Она очень спокойно говорила, — рассказывала мне жена, — но я же чувствую, она совершенно раздавлена.
Вот уж раздавленной-то Вайолет не выглядела. Она не выглядела даже огорченной. Короткое темно-синее платье ладно облегало ее фигуру, на губах блестела ярко-красная помада. Прибавьте к этому новые туфельки на высоченных каблуках и тщательно продуманный художественный беспорядок прически. В руке Вайолет сжимала запечатанный конверт. Увидев меня, она ослепительно улыбнулась, но на мое участливое: "Ну, как ты?" — отозвалась так собранно и твердо, что я мгновенно понял, насколько неуместен сейчас даже малейший намек на сочувствие.
— У меня все замечательно, Лео. Это письмо Биллу. По почте очень долго, так быстрее.
— А что, скорость — это так важно?
Вайолет пристально посмотрела мне в глаза и промолвила:
— Это сейчас важнее всего. Скорость и расчет.
Одним выразительным движением она бросила письмо в почтовый ящик, крутанулась на высоких каблуках и прошествовала к двери. Это был ее звездный час, и она это знала. Прямая осанка, чуть вскинутый подбородок, цоканье каблучков по плиткам пола требовали зрителя, который мог бы все это оценить по достоинству. У самых дверей Вайолет обернулась и подмигнула мне.
Билл ни разу не произносил при мне слово "развод", но я знал, что после того, как он сам рассказал жене о своих отношениях с Вайолет, Люсиль начала звонить ему куда чаще. Кроме того, они несколько раз встречались, чтобы поговорить о Марке. Я не знаю, что именно ему сказала Люсиль, но ее слова разбередили в нем чувство вины и долга. Он бы не порвал с Вайолет, если бы не был уверен, что таково единственно верное решение. Я это прекрасно понимал. Эрика ничего понимать не желала и говорила, что Билл просто рехнулся. Но жена моя была пристрастна: Вайолет ей очень нравилась, а к Люсиль она давно испытывала неприязнь. Я пытался ей объяснить одну особенность характера Билла. В нем всегда чувствовалась некая скрытая от посторонних глаз бескомпромиссность, которая подчас толкала его на крайности. Он как — то рассказал мне, что в возрасте семи лет, не посвящая в это дело никого, принял для себя очень жесткий моральный кодекс. Думаю, он прекрасно сознавал, что негоже устанавливать для себя планку выше, чем для остальных, что в этом есть какая-то гордыня, но, сколько я его знал, он всегда жил с ощущением четких внутренних ограничений и ничего не мог с этим поделать. Мне кажется, корнем всего была его убежденность в собственной избранности. Еще в детстве Билл лучше любого из своих сверстников играл в бейсбол, быстрее всех бегал, сильнее всех бил по мячу. Он был хорош собой, замечательно учился, рисовал как бог и, в отличие от многих одаренных детей, удивительно остро ощущал свою исключительность. Но за право быть лучшим надо платить, и цену Билл знал твердо. Ему бы в голову не пришло осуждать других за вялую нерешительность, душевную слабость, разброд мыслей, но сам он на это права не имел. Другие — пусть, он — никогда. Увидев желание Люсиль начать все заново, почувствовав, что Марку нужна полноценная семья, Билл подчинился своим внутренним законам, даже если эти законы требовали поступиться чувством к Вайолет.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!