Гусь Фриц - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
И он, чуждающийся семейственности, в глухих ночных кошмарах стал ощущать себя последней ветвью того призрачного древа, последним побегом, связанным черенком с потусторонним, призрачным бытием, как бы из него, из несуществования, растущим, присутствующим в мире яви и в мире посмертия. Он просыпался с мучительным отвращением к этой древесной метафоре, к растительной ее буквальности, уподобляющей человека ветви или листу; но чувствовал, что должен прожить эту уподобленность, принять отождествление, ибо оно, как маска – актеру, даст силы, необходимые в пути, и ключи к сотне запертых дверей, ждущих впереди.
Месяцы, годы Кирилл шел расширяющимися кругами поисков. Выписал все имена, встреченные в архиве, искал эти имена в мемуарах, исторических исследованиях; прошерстил сотни книг, архивных дел, рукописей, извлекая оттуда драгоценные крупицы упоминаний, утерянные, казалось бы, фрагменты его головоломки. Ездил в те места, где жили предки, искал свидетелей, а если не находил – делал свидетелем само место, пытаясь по нему восстановить абрис былого. Письма с ответами на его вопросы приходили из Сибири, из Европы, из Австралии, из обеих Америк, где внуки и правнуки так же хранили остатки бумаг, доставшихся от дедов и прадедов, бумаг, увезенных под полой, в чемодане, спасенных от ночных обысков, огня, артиллерийских снарядов и торпед подводных лодок в Атлантике.
Все постепенно сходилось, смыкалось, восстанавливались оборванные нити; Кирилл писал черновики, наброски – но не мог уловить ни темперамент, ни жанр будущей книги; она как бы оставалась каменной, не отзывалась его усилиям. Он преподавал в университете, писал статьи, защитил докторскую – рано, вопиюще рано по меркам постсоветского научного мира, но знал, что делает все это в треть, четверть способностей; силы его были связаны книгой, как бы авансом вложены в нее, в саму необходимость удерживать в сознании, памяти, в яви разномастный сонм призраков. Книга все время была с ним, зрела, пересочиняла себя, и он стал ее данником, но не мог ее начать, будто она сама говорила: не время.
А время, большое время, подсказывало: беги. Уезжай.
Закрылись две газеты, где он вел рубрики об истории. Когда он отказался подписать лизоблюдское открытое письмо, ему сократили часы преподавания. Закончились гранты. Все реже приглашали на российские конференции. Недоброжелатели уже поговаривали за спиной, что он – очернитель российского народа, клеветник; его диссертацию по РОА назвали «антипатриотичной».
Кирилл чувствовал, как давит, сжимает облавное кольцо время, уподобляя его героям ненаписанной книги; и думал порой, что, может, никакой книги не было и нет, она – греза, Грааль, она лишь выражает его острое, безошибочное чувство, что его судьба – тоже роковая, однако маскирует это чувство, дробит на десятки оттенков, отражает в обстоятельствах прошлого, вменяет персонажам повествования – то есть делает это чувство переносимым, пригодным для чувствования, поскольку в чистом, неразведенном виде оно убивает, как взгляд Горгоны.
* * *
Кирилл давно понял, о ком будет книга.
О ликах и масках, о дробных, текучих личностях, о Янусах истории. О тех, кому открыты сквозные двери. О непохожих, растущих как бы вбок побегах семейного древа, приносящих диковинные плоды. О странных отпрысках, в которых род заканчивается – и одновременно разворачивается в полноте возможностей, не связанных условностями и традициями. О людях, уходящих прочь от старых связей, в неизвестность. О тайных героях истории, незримо для человечества впряженных в ее приводные ремни. О тех, чья судьба – письмо в бутылке. О необычных звеньях в цепи событий – другой цвет, другой материал, – как рифма, как троп, соединяющих несоединимое. О тех, чьи поступки определяют судьбу последующих поколений, вовлекают их в метафизические водовороты.
…Кирилл видит чертеж семейного древа. Он помнит все ответвления, все имена, и дальнюю, и близкую родню, сотни человек. Корни древа уходят в пятнадцатый век, но Кириллу не нужно так глубоко. Для его семейной истории это доисторическая эпоха, подобная отрицательному времени до Рождества Христова, до нашей эры.
В 1774 году новое время еще не наступает; но в Анхальт-Цербсте рождается тот, кто сделает его возможным: Томас Бенджамин Швердт, сын церковного пастора и племянницы Готлиба Рихтера, маститого профессора медицины.
Томас изучал медицину в Йене, где жил у своего дяди, профессора анатомии и хирургии Лодера; другим его медицинским наставником был Кристоф Вильгельм Хуфеланд.
Рихтер, Лодер, Хуфеланд – первейшие медицинские умы эпохи, собеседники и врачеватели августейших персон, друзья Гете и Шиллера. Члены тайных обществ, магистры масонских лож, исследователи нетрадиционных практик вроде тибетского врачевания, авторы ученых трудов; учителя целых поколений врачей в разных странах Европы; участники великих событий, связанных с Россией: Хуфеланд лечил смертельно больного Кутузова, Лодер организовывал госпиталя русской армии в войне с французами, стал лейб-медиком императора Александра Первого, Рихтер обучал их обоих; и все трое великих, как музы или повивальные бабки, имели отношение к медицинской карьере Томаса Швердта.
Разумеется, при такой протекции будущее его было обеспечено. Впрочем, он преуспел бы и сам благодаря своим лекарским умениям, среди которых первейшим было искусство акушера: многие родовитые и богатые фамилии были обязаны ему своим потомством.
Однако выдающихся талантов своих наставников он не перенял. Был принят в их домах, участвовал в беседах, но никогда не встал с ними вровень ни в науке, ни в светской жизни. Несколько раз его судьба как бы давала осечку: рано умерла первая жена, племянница Рихтера, и он не смог вылечить ее; в 1812 году его едва не расстреляли французы за саботаж – накануне казни, когда он уже сидел в каземате и его причастил священник, город освободили прусские войска.
И Томас менял города, кафедры, медицинские специальности, словно надеялся наугад отыскать место, где его дар расцветет, принесет достойные учителей плоды. Всюду он оставался под их опекой, всюду был зван принимать роды у благороднейших семейств, – но с каждым годом все яснее чувствовал, что не войдет в пантеон небожителей от медицины.
В 1805-м родился старший его сын, Бальтазар. С этого момента и начиналась «наша эра» семьи Кирилла, ибо Бальтазар был тот, кто ступил впоследствии на русскую землю.
И Томас, и Бальтазар были частью Большой семьи, чьи границы обширны и зыбки; частью переменчивого союза нескольких семейств, объединенных, помимо разной степени родства, интересами клана. В этих интересах переплетались протекции, политика, деньги. Разные ветви Большой семьи входили в разные иерархии, сословные круги, профессиональные корпорации, состояли на службе у разных государей, поколение за поколением строили карьеру в армии, на флоте, в заморских колониях. Родившийся в Большой семье как бы был ее органом, принадлежал ей, как пехотинец приписан к своей роте, и старшие могли распоряжаться им – женить или выдать замуж, с рождения приписать к армейскому подразделению, определить в священники, врачи, адмиралы, ученые. Большая семья постоянно вела карьерную игру, продвигая своих, укрепляя позиции, захватывая новые источники ресурсов и посты, рассчитывая на два, три, четыре поколения вперед, конкурируя с другими Большими семьями, – и Бальтазар, как и его младшие братья, как и отец Томас, был фигурой в этой игре.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!