Львовский пейзаж с близкого расстояния - Селим Ялкут
Шрифт:
Интервал:
В этой камере он провел девять месяцев — до 23 июня 1941 года. Утром давали чай и двести пятьдесят граммов хлеба, днем суп из зеленых помидор неописуемого вкуса. Потом норму хлеба немного повысили, это была основная еда. На прогулку Фриц вышел лишь раз, и рассудил, что двадцать минут в тюремном дворе ничего не дадут. Часа два — другое дело, а так — только простудиться, и, главное, привыкать каждый раз к камерному зловонию было мучительно. Поэтому он неотлучно находился в камере, пренебрегать прогулкой разрешалось. При румынах, при австрийцах камеры не запирались (это Фриц знал, как бывший караульный), заключенные ходили друг к другу в гости, делали, что хотели. С тех пор порядки сильно изменились.
В середине июня в камеру привели украинца Помзера, тот служил у Фрица в подразделении. Помзер был парнем сообразительным, знал языки (немецкий, румынский, украинский), румыны направили его в какую-то специальную военную школу. И вот теперь он неожиданно объявился. Можно было только догадываться, за что он попал, Помзер на свой счет не распространялся, но держался бодро. Говорил, что скоро начнется война, и судьба их непременно переменится к лучшему. О том, что могут расстрелять, Фрицу как-то не думалось, да и сама камерная жизнь была такова, что мысль о смерти не казалась страшной. Вообще, за годы заключения Фриц стал фаталистом, в тюрьме, как он уверен, это лучший способ выжить.
Двадцать второго июня в тюрьме начался шум, беготня, арестанты вернулись с прогулки с известием — война. Двадцать третьего заключенных вывели во двор, стали пересчитывать, готовить к отправке. Был очень яркий летний день, Фриц хорошо это запомнил после многомесячного сидения взаперти.
Офицер вызывал пофамильно и солдаты уводили группами. На букву А, потом Б, такой-то, такой-то. В ответ на свою фамилию, названный поднимался, называл имя, отчество.
Дошло до Гольдфрухта. Фриц откликнулся — Фридрих Бернгардович, неподалеку поднялся старик — Бернгард Арон Исаакович. Это был отец. Два часа они сидели рядом и не узнали друг друга. Отец никогда не носил бороды, а здесь — длинная, седая. И Фриц, видно, тоже сильно изменился. Потом выяснилось, они находились в соседних камерах, Фриц — в 50-й, отец — в 48-й, мимо его камеры отца выводили на прогулку. Про судьбы матери и сестры отец ничего не знал, как оказалось, они прошли через тот же двор вслед за мужчинами.
Их группу — человек двадцать посадили в закрытую машину и повезли на вокзал. С утра была слышна сирена воздушной тревоги и звуки далекой бомбежки. И последнее, что сохранила память от довоенного города: окно в машине было приоткрыто, и сквозь решетку он увидел рабочих, которые неторопливо белили трубы на крыше горсовета.
Дорога на восток. В эшелоне он не расставался с отцом ни на минуту. Вагон для перевозки лошадей был приспособлен под заключенных: нары, одной доски в полу нет, это уборная. Народ самый разный. Никто не бывал раньше в глубине страны, куда они сейчас направлялись. Был генерал-австриец 86 лет, его тоже забрали. Был бывший комиссар полиции с сыном, Фриц его знал, вместе учились, было несколько важных румынских чинов. Вместо четырех лошадей, как раньше полагалось, везли теперь человек сорок. Порядки в вагоне свободные — хочешь, устраивайся на нарах, хочешь — на полу. Подстелить нечего, даже соломы нет.
На день полагалось полбуханки зеленого от плесени хлеба, селедка и вода — два ведра на всех. У отца был диабет, Фриц отдавал ему свой хлеб, а тот ему — селедку. Тем они и жили больше месяца.
Вначале их преследовала румынская авиация. Хотели поезд остановить, сам эшелон не бомбили, только пути впереди. Во время бомбежки останавливались, охрана разбегалась, можно было выдернуть доски в полу и попытаться бежать. Но никто так и не решился. Было много пожилых, обессиленных тюрьмой, молодежь вместе с престарелыми родственниками. Фриц с отцом. Куда он мог бежать? Сам он, конечно бы, решился, но не сейчас. Переехали днем какую-то большую реку, бомбежки закончились. Часто стояли рядом с эвакуированными — такие же эшелоны, только двери вагонов нараспашку. Смотрели друг на друга сквозь решетку, ближе охрана никого не подпускала.
Примерно через месяц прибыли на место. Поезд остановился, где-то за Свердловском. Лес кругом, высокая насыпь, стариков из вагонов приходилось сносить на руках. Фриц запомнил, как они уселись с отцом, передохнуть. Пришли подводы. На них положили багаж, у кого был, сумки, отца подсадили. Неподалеку разгружался женский вагон, Фриц увидел мать и сестру, мать выглядела совсем старухой, обе были больны, не могли идти сами. Поговорить им не дали, все, что Фрицу удалось — помахать издали.
Лагерей в жизни Фрица оказалось несколько. Первый был обжит — 3-4-х метровое ограждение из колючей проволоки, вышка на каждом углу, ворота, бараки. Началось с обыска, забрали медицинские инструменты отца, которые он сумел сохранить со дня ареста (с ними шел через границу). Распределили по баракам. Отец неожиданно воспрянул духом. Здесь следует добавить (Фриц это видел), отцу было очень тяжело. Отнюдь не физически. Сознание того, что, приняв решение остаться в городе, он обрек на страдание близких, сделало его глубоко несчастным. До самого последнего часа.
— Ничего, — крепился отец, — я поговорю с начальником. Мы — военнопленные, нас должны обеспечить.
Отец продолжал считать себя офицером австрийской армии. С этим он пошёл по начальству. Непонятно, как он объяснялся (не зная русского), но факт тот, что его назначили лагерным врачом. Правда, без инструментов, их не вернули. Не положено. Показали, где будет врачебный пункт. На следующий день вызвали Фрица.
— Ты — сын врача? Пойдешь хлеборезом.
Фриц кое-как понимал украинский. Среди заключенных оказались знающие люди, объяснили. Хлеборез — человек, кто принимает хлеб, режет на пайки, взвешивает и выдает. Фрица привели в барак, оказавшийся кухней, приставили к небольшому окошку, дали нож, весы, показали — вот, сколько должно быть, 400 грамм (или 200, с тех пор он забыл сколько). Хлеб свежий, ещё сырой. Попробуй отрезать ровно 400 грамм. Адский труд, руки с непривычки были в крови. Через три дня его сняли. Причем быстро, работа считалась очень выгодной. Он был рад. А продержался бы на хлеборезке, возможно, остался бы в этом лагере, вместе с отцом.
Отца изгнали из медпункта спустя несколько дней. Бернгард Гольдфрухт упрямо считал себя военнопленным и отстаивал права лагерников, ориентируясь на всякие международные соглашения, которые помнил с прошлой войны. Их этап оказался особенным. Поразительно, что будучи заключенными, узнав тюрьму и отчасти привыкнув к тюремным порядкам, люди не могли понять, что с ними происходит. Обыватели и буржуа они представляли мир, как продолжение родных Черновцов, реальность — пусть менее благополучную и комфортную осознавали, как неразрывную череду причин и следствий. Прошлая жизнь придала им уверенность, что наказание (пусть даже несправедливое или чрезмерно жестокое) следует за виной, но они не видели за собой никакой вины. Это лишало их нынешнее состояние какого-либо подобия смысла, в том самом изначальном его понимании, которое определяет существование и жизнь. Они не знали языка, правил поведения, не понимали систему, которая загнала их сюда, но проблема здесь была глубже — отсутствовало само представление о цивилизации, которое еще недавно казалось им — европейцам совершенно естественным. Здесь был свой особый мир. Они старались приспособиться и выжить, но этого оказалось недостаточно.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!