Письма с фронта. 1914-1917 год - Андрей Снесарев
Шрифт:
Интервал:
Сейчас собираем Осипа, и, если все пойдет успешно, а противничек не помешает, мы его сегодня же отправим в путь-дорогу. Я его посылаю по тому соображению, что он будет нужен, когда у вас начнется суета. Я сейчас живу в разрушенном фольварке, расположенном на возвышенности. Предо мною всхолмленная равнина, виден Должок, а влево верхушки деревьев и мельницы с[ела] Берестье, в котором в прошлый год я прожил с 9 по 22 мая… дни, когда у нас началось с Вирановским расхождение. Оттуда с бригадой я пошел на север к Черному Потоку. Давай, моя ненаглядная женушка, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню, мальчиков. А.
В Дарабанах я был в 25–30 верст[ах] от фронта, и до меня доносились лишь отдаленные артилл[ерийские] выстрелы, а здесь я в 10 верстах и артилл[ерийская] стрельба слышна все время… то в одном, то в другом месте; ночью, вероятно, будет доноситься и ружейная стрельба. По-видимому, это на ребят действует, так как в одном полку пошли разговоры.
17 августа 1917 г.
Дорогая моя женушка!
Остаемся на том же месте, откуда уехал Осип. Моя просьба не уважена; очевидно, твоему супругу надо еще получить Георгия II степени, чтобы получить больше весу, а при теперешних двух его мало. Хотя обстановка выходит такая, какую я предположил, все-таки мне не уступают… я, знаешь, необидчив. Немного больше я реагирую на то, что мне задерживают предложение корпуса, так как я чувствую, что командовать дивизией я достаточно навострился: с одной – получил Георгия, с другой – прекрасно отошел и, вероятно, заработал ген[ерал]-лейтенанта, но почему-то вершители моей судьбой представляют себе вещи иначе, не находят ли они мне достаточно хорошего корпуса, или хотят, чтобы я еще подучился… не знаю, вернее второе. Что же, подучусь. Осип выехал из прежней нашей остановки вчера и вчера же, может быть, сел в Каменце в вагон. Он тебе привезет целый воз новостей, только вытягивай. Когда я ему начал говорить, что тебе рассказывать, то он сам от себя добавлял – «ну, там об настроении». Характерная замена. Три года мы не знали этого слова, солдат всегда был настроен бить противника или, по крайней мере, был обязан всегда носить в сердце такое победоносное настроение, а теперь мы его ежеминутно щупаем, как тяжко больного: «Ну как, милый, легше? А где болит? Тут. Ах, горе какое!» и т. д. А милый ломается вовсю, особенно когда дело придвигается к огневой полосе, обнаруживая божественную изобретательность.
Вчера получил газеты от 13 и 14.VIII, начало московского совещания, речь Керенского и т. п. Керенский напомнил мне еврея, который запозднился в лесу, вообразил в одном пне разбойника и стал его пугать тремя лицами, на одну руку надев шапку, на другую ермолку. Кроме пужания и властнической натуги в речи ничего нет. Я ждал от него большей решительности, а главное – большей смелости. Народник, который стращает насилием, – жалкий и смешной тип. Возвратить смертную казнь, ввести цензуру, да еще усмотрительную, опираться на казаков… и все еще величать себя народником или социалистом – ведь это курам на смех. Так грубо не проваливалась в жизни ни одна политическая платформа. Мне интересно, как смотрят друг другу в глаза г. Керенский, Скобелев и Церители, когда они остаются наедине?
Почта, пришедшая вчера, мне от тебя ничего не принесла, но Осипу – твое письмо от 16.VII, которое мы прочитали с Игнатом, и притом с большим интересом. Игнат вчера возвратился из нашего Красного креста, где я его оставлял для лечения. Возвратился надутый и недовольный: «Они там ничего не лечат», т. е. не меряют температуру, не дают лекарств и т. д.; как и все простые люди, Игнат любит, чтобы лечили как следует: через полчаса термометр подмышку или в живот какой-либо гадости, иначе, мол, «не лечат». Мне с трудом удалось ему объяснить, что температура у него стояла нормальная, когда он только пошел в Кр[асный] кр[ест], что живот направился и что ему оставалось поваляться да поесть молочной каши с яйцами… это и лечение. Сегодня он уже молодцом, внес в моей комнате некоторые поправки и начинает уже пошучивать.
Ник[олай] Федор[ович] вчера возвратился из суда в Проскурове. Падецкий (помнишь, толстовец, а в сущности трус и мерзавец) осужден на 20 лет каторги; на суде обнаружилось, что он систематически развращал солдат, играя на их наиболее дурных страстях. Он говорил про дороговизну, которая душит теперь Россию, а вскоре задушит еще больше. От Хитина сюда за 18 верст извозчик взял с него 20 руб. Аршин материи (какая-то голубая) на штаны стоит 45 руб. Носильщики на вокзале требуют 3–5 руб. […]
Ваш уголок, если сравнивать его с этими примерами, одна благодать. На меня его доклад произвел впечатление в том смысле, что я теперь беспрерывно хожу в штиблетах (чтобы хранить сапоги) и старых, много раз штопаных штанах. Вспоминаю сейчас про сапоги для Генюши, но, вероятно, они утеряны при отходе, или вообще брошен товар, иначе бы мне о них давно бы доложили. Пришли мне подробную с него мерку, и я попробую сшить еще.
В газетах все же больше всего меня пугает экономика; на одном, напр[имер], паровозостр[оительном] заводе вместо 20 паровозов теперь готовят 6, и каждый паровоз себе стоит 155 тыс[яч], а американский, с пересылкой до Москвы, 55 т[ысяч]… на 100 [тысяч] дешевле. Кто же станет покупать свое, и какова же должна быть пошлина! А возвещенное (в красивой форме и со спокойным сердцем) Некрасовым близкое банкротство России… Мороз по коже берет, когда в это вдумаешься! И это за какие-либо пять месяцев товарищеского хозяйствования! И еще думают, что Европа увлечется их примером! Есть чему подражать!
Я зафилософствовался. Набегают тучи, и темно писать. Давай, моя ненаглядная и роскошная, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
20 августа 1917 г.
Дорогая женушка!
Переехал в соседнюю деревню – верстах в двух – и живу в молдаванской халупе. Кругом ковры, подушки, в шкафу какие-то украшения. В открытое окно немного потягивает навозом из недалекого стойла, но это пустяки. Переехал из того места потому, что офицерам негде было помещаться; без дождя еще можно было в палатках, а с дождем совсем скверно.
Вчера был в соседнем корпусе и видел Сергея Мих[айловича] Пуцилло; он просил тебе кланяться. Тон его очень плачевный: с одной стороны, рухнули все его левые надежды и о «товарищах» он говорит с пеной у рта; с другой стороны, его по-старому возмущает «хамский» тон власть имущих, а в результате он ругается налево и направо. Жена его в Бологом; едят лишь черный хлеб, на двоих в месяц полунта сахару. Просится ко мне, если я получу корпус. Бирюков все у него, узнал меня и поклон шлет Осипу.
От тебя получил четыре письма, последнее от 9 августа. Таня поехала в Петроград произвести рекогносцировку. Хорошо, что вместе с нею ты не послала сразу Геню; теперь ты уже имеешь мои письма с мнением по этому поводу, да и Осип тебе расскажет. Вчера же получил письмо и от папы, очень тепло и от сердца написанное. Он также находит, что тебе со всеми надо оставаться в Острогожске. Относительно выехавших из Петрограда учащихся есть даже циркуляр, чтобы они учебный год проучились в месте своего выезда, где они должны быть приняты сверх вакансий.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!