Книга Бекерсона - Герхард Келлинг
Шрифт:
Интервал:
Итак, он отправился туда, да еще прибыл на место без опоздания. В фойе кинотеатра «Хос люфт», который по утрам обычно пустовал, толпились всякие люди, судя по внешнему виду, литераторы, критики и, по-видимому, друзья Кремера, бригада телевизионщиков, направившая свою аппаратуру на окружающих, но прежде всего на Кремера, которого он, Левинсон, увидел здесь впервые прямо перед собой довольно близко (по сравнению с той случайной встречей неподалеку от порта) и залитого словно специально для него ослепляющими лучами света. На него самого, Левинсона, никто здесь не обращал внимания. Как абсолютно «свой», он спокойно прошел через фойе в зал, где безо всякой суеты занял место в одном из первых рядов. Начало представления чуточку задерживалось, и эти мгновения ожидания, это неожиданное безвременье, внезапно зародившийся промежуток времени, фактически безграничный, это подаренное время внезапно и неожиданно обернулось для него одним из самых счастливых мигов. Почему так случилось, он не понял, между прочим, так и не разобравшись в этом до сих пор. Чуточку вспотев, пока добирался сюда из дома, он, Левинсон, лишь ощущал себя в чуждом ему окружении высокомерных людей в броских или, как ему вдруг подумалось, крикливых одеяниях. Он как бы видел со стороны себя, терпеливо сидящего на стуле в кинозале, растворившегося в индифферентных лучах смешанного света. Он наслаждался тем, что его здесь никто не знал, одновременно ощущая чувство солидарности с Кремером там в фойе (в большей степени, чем кто-либо здесь в зале!), неизвестный, неузнанный и оттого свободный, глубоко вкушающий необычность переживаемого момента и вместе с тем невозмутимо ожидающий надвигающегося на него события.
Он, Левинсон, попытался объяснить специфику этого события тем, что оно представляло собой нечто иное, будь то присутствие на изначально подлинном кинособытии или коммерческом кинематографическом показе, в котором всегда прослеживалась связь с какими-то тайными делами или пустыми обещаниями. Но как ему показалось впоследствии, видимо, решающее значение имело то обстоятельство, что он сидел там, в комиссии, не ради себя, а ради них, его заказчиков, что помогло ему установить эти первые контакты и, между прочим, последующий выход на Кремера, что, однако, преследовало более масштабную и, на его взгляд, более глубокую и вместе с тем иную цель, кроме того присутствия. Она заключалась в том, чтобы дотянуться до уровня заказчиков. С другой стороны, к этому имела отношение и связанная с задачами таинственность как ниша, в которой он оказался. И вот сидел он совершенно неприметно, никем не замеченный в этом царстве света или святости (?) — в кресле кинозала, одинокий в своем совершенстве в окружении многих других. Он пробовал на зуб процедурное действо этого кинематографического клуба как бы со стороны, как бы с другого берега, чувствуя себя при этом и потерянным, и защищенным одновременно.
Сам кинофильм преподнес сюрприз. Молодой режиссер открестился почти от всего, даже от намека на проявление насилия, ставшего языком самовыражения медиума. Чаше всего малоподвижная и вялая камера чуть выше пола впивалась в полуживое действо, выхватывая лишь отдельные кадры, делая акцент на звучащее с экрана слово. До его сознания доходили некоторые почти рельефные детали экранного действа, хотя память хранила более литературное (может быть, кремеровское?) представление о безмолвии и динамике. На экране занятые в фильме актеры, друзья Кремера и, что удивительно, сам Кремер совершали повседневные действия, словно мимоходом и естественным образом поднимались по лестнице и снова спускались по ней вниз, открывали и закрывали двери, входили в комнаты и выходили из них и как бы между прочим проговаривали иные, не связанные с происходящим тексты, словесно объяснялись, что порождало странные, отчасти трогательные, а порой откровенно комичные ситуации. Как и все сидящие в зале, он, Левинсон, хохотал и нисколько не стеснялся этого, даже когда он заметил, что вместе со всеми в зале испытал достаточно простые рефлексы. Абсолютно правдоподобная несочетаемость экранной картинки и произнесенных с экрана слов, что фактически подтверждало их глубочайшую взаимосвязь и тем самым высвечивало подлинно содержательную сторону малоформатного фильма, решительно и однозначно опрокинула поверхностные представления, оказав на него воздействие, причем настолько сильное, что порой он оставался в зале единственным, кто продолжал смеяться, причем его громкий смех обнаруживал такие беспорядочно-истерические и свирепые нотки, что он несколько раз даже испугался, что провалит все мероприятие. Порой он не отдавал себе отчета в том, является ли его реакция преувеличенной, неуместной или просто ошибочной. Вместе с тем он задавался вопросом, органична ли роль Кремера в таком контексте, который в итоге его просто-напросто поглотил? В любом случае он, Левинсон, действительно ощутил, как в этом убогом фильме растворилось несоизмеримое в языковом отношении произведение (именно «Шлейден»), и глубоко почувствовал, что Кремер, по-видимому, дал маху, позволив втянуть себя в эту аферу.
Некоторые из этих мыслей прозвучали в последовавшей за показом, в общем-то агрессивно заостренной дискуссии, в ходе которой были поставлены отчасти ложные вопросы, которые не имели почти никакого отношения к просмотренному фильму. Но зато оказались теснейшим образом связаны с некоторыми личными предубеждениями или укоренившимися мнениями. Кремер почти на все вопросы отвечал уклончиво, а он, Левинсон, вновь болезненно воспринял, что уже давно речь идет не о разграничении подлинного и ложного, а лишь о степени жестокости в следующих вопросах:
Чего же он добивался?
На чем основывалось его утверждение?
Действительно ли верил в это?
Ни один из этих вопросов не затрагивал суть произведения, которая, согласно Кремеру, заключалась лишь в повороте и представляла собой историю, лишенную стержня и пространства, отвержения всего и вместе с тем удержания. А чего конкретно? Кремер этого не знал, правил на этот счет не существовало, так что ответ каждому приходилось искать самостоятельно.
Тут он, Левинсон, вдруг почувствовал любовь к Кремеру, ощутил единомыслие с ним и близость, а также желание защитить его от мира, от окружающих, вот только не представлял себе, как это сделать. Поэтому он дал о себе знать и задал ему вопрос, чтобы в какой-то мере стать его сообщником, — не считает ли он себя после всего, что случилось, проигравшим в этом деле, не следует ли это считать поражением?.. На этом месте он вдруг запнулся, а Кремер в ответ поинтересовался, что тот имеет в виду: поражение, почему же? Нет, не понимаю… И больше не вымолвил ни звука. Наверное, он много чего хотел сказать, переполняясь всякими мыслями, что помешало, просто перекрыло ему дыхание. После этой промашки Левинсона дискуссия, к взаимному безмолвному согласию, резко пошла на убыль, и все стали покидать зал.
И все же после просмотра он, Левинсон, несмотря на свою бестактность, несколько часов как просветленный бродил по улицам Эймсбюттеля, переваривая кадры увиденного фильма. Уже в венском кафе, где во второй половине дня (!) он позволил себе выпить бокал зеленого вельтлайнера, он задал вопрос самому себе — а может, именно сейчас кто-то проник в его квартиру и обнаружил там оставленную им записку? От одной этой мысли стало так весело на душе, он почувствовал такое облегчение, что совершенно стихийно громко рассмеялся, в результате чего он — безумец! — ощутил на себе раздраженные взгляды присутствующих, которые мгновение спустя как по команде снова уткнулись в свои газеты и журналы. Он даже прикинул: а может, позвонить к себе домой, чтобы спровоцировать их на телефонный разговор, но потом выбросил из головы шальную мысль, и вместо этого уже на территории Сан-Паули[2]его озарило зайти в полицейский участок «Давид» на Репенбане. Там он откровенно объявил присутствующим чиновникам, что он, Левинсон, желает сделать заявление. Ближайший к нему чиновник поинтересовался, о чем идет речь. Он объяснил, что некто (их могло быть даже несколько) вторгается в его жизнь и по неизвестным ему причинам пытается воздействовать на его мышление, а именно путем направления ему сообщений, которые он время от времени находит в своей квартире, и ознакомления с его бумагами. Кроме того, у него на рабочем столе невесть откуда появляются книги, кто-то просовывает ему сообщения под входную дверь в прихожую (он даже обнаружил конверты с небольшими суммами денег). Короче говоря, он просто не знает, что ему делать, и поэтому просит о помощи. Сидевший напротив чиновник в форме некоторое время разглядывал его, затем легко постучал пальцами по папке и повторил суть изложенного: значит, в его квартиру проникли какие-то люди, посторонние; может, что-нибудь пропало? Чего-либо в квартире недосчитались, может, исчезли деньги, украшения, ценности? Он честно ответил, что нет. Продолжая задумчиво разглядывать его, Левинсона, чиновник спросил, есть ли у него какие-то мысли, чего хотел от него этот незваный гость или эти посторонние лица? Нет, никаких мыслей на этот счет у него не было. У кого еще мог быть ключ от его квартиры — у жены, подруги, у кого-нибудь из родственников? Ни у кого. Он живет один. Чиновник не отводил от него глаз и наконец спросил, тогда чего ради он сюда пришел, на что он, Левинсон, ответил: очень даже вероятно, что тот иной именно сейчас находится в его квартире, прочитывая записку, которую он оставил для него. Да как это изволите понимать — оставил специально для него записку? Оставил где? В квартире. Ах вот что, и в каком месте? Где? Рядом с телефоном. Ага, значит, рядом с телефоном. Может, он еще что-нибудь расскажет? Нет, больше ему сказать нечего. Что ж. Если ему, чиновнику, в профилактических целях и с некоторой долей конфиденциальности будет позволено дать господину Левинсону очень личный совет, он все же порекомендовал бы ему отправиться домой и проверить, все ли там осталось в прежнем виде, не исчезло ли, не повреждено ли что. Или просто-напросто подождать, пока не произойдет нечто однозначно неправедное как основание для еще одного заявления, что позволило бы избежать ненужной писанины. Он как должностное лицо, если гражданин на этом настаивает, мог бы, разумеется, принять и это заявление, правда, здесь уместен вопрос… Впрочем, по какому адресу он проживает? В Шультурблатте — мгновенно, хотя и неуместно, выпалил он. Тогда еще удобнее, проговорил чиновник, он знает тамошний полицейский участок? В ответ Левинсон поблагодарил его — да, разумеется — и неспешно, едва сдерживая внутренний смех, направился к выходу. Очень довольный, в прекрасном настроении, он вышел из участка на улицу. Все получилось в лучшем виде, причем с первой же попытки. Еще не дойдя до двери, он снова громко рассмеялся, как до того в кафе. Пешеходы на тротуаре, как тогда в кафе, оглядывались на него, он отвечал им добродушной улыбкой, и каждый шел своей дорогой. Еще тогда он был готов (впоследствии уже нет!) махнуть на все рукой, однако этот полицейский участок «Давид», где без всяких сомнений занимались серьезными и значительными проблемами, неожиданно стал его point of no return.[3]Между тем все прошло логично и корректно в юридическом плане, и он оказался последним, кто в этой связи позволил бы себе высказать упрек в адрес чиновника.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!