Рискующее сердце - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Следуя внезапному решению, он свернул в боковой переулок, где любовь предлагала себя более бесцеремонно и навязчиво. Уже внешний облик втиснутых в шелк женщин, сновавших там, рассчитан был на то, чтобы приковывать возбужденную чувственность. Броские краски, шляпы странного фасона, чулки, в которых плоть выглядела более обнаженной, искусственные ароматы, исходящие от шелестящего белья. Все эти девушки казались ему странными цветами, чьи обманчивые чашечки стараются привлечь рои опыляющих насекомых, расточая краски и запахи. Их вызывающая нарядность, плакатная привлекательность нравились ему. Здесь инстинктивное выступало явственно и открыто. Он чувствовал себя азиатским деспотом, которого обольщают варварским великолепием. Все это выставлялось лишь для него, лишь в честь его мужественности.
Одна из проходящих мимо приковала его взор. Голова и лицо были стандартны, но их носитель, тело, было восхитительно. Формы, эластично сочетаясь, придавали походке напряжение сдержанной силы, свойственной крупным женщинам. Он заговорил… и они пошли вместе.
Он проснулся среди ночи. Быстро опамятовавшись, зажег свет и всмотрелся в ее лицо. Закрытые глаза усиливали впечатление маски, которым ее заклеймили тысячи ночей. Вожделение большого города врезалось в ее черты усмешкой, полупресыщенной, полуненасытной, которая подобно застывшей гробовой гримасе захлестывала тихого созерцателя волнами отвращения.
Вдруг из некоего смертного ощущения контраста перед ним возникло видение полузабытого образа — девушка, которую он любил перед войной с непостижимой для него теперь силой, хотя он в мальчишеской застенчивости не обменялся с ней ни одним словом. Сад летом, светлое, свободное платье, локон, то и дело падающий ей на лицо. Как безмятежно все это было! А потом война, настроение morituri,[21]нежная картина стерта жестким нажимом, рядом с черными тенями кричащий свет. Повсюду жуткое влияние войны, готовность впасть в былое варварство, раскинутая сеть средневековых страстей. Лишь иногда, в часы пресыщения, тоска по лирической нежности всплывает, как фата-моргана, из руин разрушенной культуры.
Он тихо встал, оделся, взял ключ с ночного столика и покинул дом».
Когда Штурм закрыл тетрадь и осмотрелся, он увидел, что сапер за это время почти заснул. Деринг, слушавший, казалось, внимательно, поблагодарив, предложил пройтись по траншее, проверить посты, а потом продолжить чтение. Они привели себя в порядок и вышли. Ночь была прохладной и тихой, утро давало себя знать чистотой тяжелеющего от росы воздуха, освежая перенапряженные нервы. Из тени мощного бруствера вышел человек и, приложив руку к стальному шлему, доложил: «Участок третьего взвода. Всё в порядке». То был Хугерсхоф.
Три офицера, обменявшись рукопожатием, шепотом переговаривались. Атака была маловероятна, ночь такая спокойная. Но было все-таки надежнее сохранить состояние высшей боевой готовности до рассвета. Пока они разговаривали, сменить Хугерсхофа пришел фельдфебель.
— Пойдем с нами, — пригласил Хугерсхофа Деринг, — у нас есть еще грог, и Штурм будет читать нам, пока не рассветет. Тогда мы со спокойной совестью сможем лечь и спать до полудня.
Они пошли назад и застали сапера в прежнем положении. Они осторожно извлекли его из кресла и уложили на койку так, что он даже не проснулся. Штурм открыл тетрадь и продолжил чтение.
«У Фалька не было друзей. Для знакомых, заносимых в его пространство образованием, посещением кафе, литературным обиходом, он оставался разве что именем и поводом для мимолетного приветствия. Для квартирной хозяйки он был тот, у кого каждое утро приходилось убирать книги, белье, окурки и частенько ставить ему под дверь двойной завтрак. В социальном отношении он был нуль, загубленная надежда родителей, вызывающих сожаление.
И в своих собственных глазах он мало что собой представлял и считал это причиной своего неуспеха. Он знал, что взор должен быть молнией, общение — натиском, речь — покорением, иначе впечатления ни на кого не произведешь. Какими бы достоинствами ты ни обладал, их следовало проявить, чтобы ввергнуть их в сознание окружающих. Теми, кто умел это делать, он восхищался, как цирковыми магами, из пустоты услужливо мечущими в помещение цветы и мотыльков. Иногда он чувствовал глубокую жгучую обиду, когда другие небрежно проходили мимо него. Тогда его душа казалась ему безлюдной страной, богатой золотом и драгоценностями, но окруженной глухими первобытными дебрями. А пытаясь продраться через чащу, он ронял свои сокровища по дороге и выступал в конце концов лишь как мишень для насмешек или как тусклое ничто.
Переживая подобный опыт ежедневно на уличных перекрестках, о чем другие даже не подозревали, он потом на целые дни уклонялся от малейшего соприкосновения с людьми. Выкуривая сигарету за сигаретой, лежал он в своей квартире на диване, читал или ни о чем не думая смотрел в потолок. Он любил Гоголя, Достоевского, Бальзака, поэтов, подстерегавших человеческую душу, как охотник таинственного зверя, и проникавших при свете рудничных ламп в отдаленнейшие шахты, чтобы между хрусталем и зубчатыми древними камнями упиться исследовательским пылом. В чтении его занимало не просто соучастие или удовольствие от игры чужой мысли; то была для него форма жизни, позволявшая вращаться в духовном и без неприятных трений втягиваться во всевозможные страдания и наслаждения. Эти великие втискивали для него запутанные уравнения в сжатые, осмысленные формулы, переплавляли в огне своей силы подлинную жизнь, с ее противоречиями, длиннотами и излишествами, в ясную и вечную форму. Люди выступали, обточенные мозгом, прокаленные сердцем, чтобы, прозрачные как стекло, в средоточии мощных прожекторов явить самое сокровенное. Извне можно было видеть, как струится по жилам красная кровь, как подергиваются нервные сплетения, которыми играет переменчивая воля, как тысячи дуговых ламп вспыхивают в силовых вихрях мозга. Избыток сил или запруженный натиск, в бешенстве готовый сокрушить границы и загоны, обнаруживался великолепным воспламенением или устрашающим угаром. Ты боролся вместе с героями, предавал вместе с предателями, убивал вместе с убийцами и должен был вовлечься в их круг, постигая внутреннюю неизбежность борьбы, предательства и убийства. А надо всем этим, как солнце, высился поэт, художник, и отбрасывал свои лучи, заставляя свершение двигаться нужным путем вокруг своей оси. Он был одарен свыше, сознательно замкнутый великой цепью тока, зеница Божья. Одного ненависть повергала в прах, другого — в любовь; некто убивал старуху, сам не зная зачем; в поэте все они обретали искупление и понимание. В нем заключалось великое сознание человечества, электрический разряд над пустыней сердца. В нем выкристаллизовывалось его время, личное наделялось вечной ценностью. Он был ярким разбивающимся гребнем темной волны, скользящей в море бесконечности.
Фальк охотно предавался подобным мыслям. В ответ на них в нем усиливался порыв к высказыванию, чтобы всякий раз иссякнуть за неимением формы. Часами, с пером в руках, он всматривался в пустой лист бумаги и тем более отчаивался от своего бесплодия, поскольку чувствовал в себе наилучшую почву. И здесь, как при общении с людьми, ростки были заключены в такую твердую скорлупу, что не могли не погибнуть в темноте. Он с облегчением тогда воспринимал поэтическое как вездесущую жизнь, как мировой эфир, в котором являются и исчезают созвездия человечества. Угадывая свое в чужом чувстве, он жил чаяньем, что пыл, разгорающийся в нем, как неведомый пожар на корабле, где-нибудь найдет однажды истинное выражение. Что за беда, если дерево разбрасывает осенью свои семена десятками тысяч? Если прорастет хоть одно, не расцветут ли тогда десять тысяч надежд, сулящих осуществление?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!