Госпожа Сарторис - Эльке Шмиттер
Шрифт:
Интервал:
А еще он прописал мне таблетки. Как он якобы проговорился, только для того, чтобы я не переметнулась к его коллеге-психотерапевту – хотя я прекрасно понимала: на самом деле ему казалось, что пока это единственная возможность мне помочь. Первую дозу я приняла у него в кабинете и до сих пор помню чувство защищенности, с которым вернулась в тот вечер домой. Я стала внимательнее, чем обычно; вытряхнула пепельницу, зашла в комнату Даниэлы пожелать спокойной ночи и положила ключ от машины ровно в то место, которое изначально назначил для него Эрнст. Это поднимало настроение; я приглядывала за собой и хвалила себя, как хвалят собаку, когда она приносит в зубах миску. Собственная невозмутимость была мне в новинку, а когда Эрнст спросил, как я себя чувствую, я ответила: как машина после техосмотра. Наконец-то посещение доктора оказало желаемый им эффект: я заработала снова. Пусть это и длилось лишь один вечер.
Поскольку рецептом я так и не воспользовалась. Решила взять себя в руки, и отчасти мне это удалось. Я хотела и дальше ходить к доктору Лемкулю, но еще хотела справляться с рутиной без пометки о пройденном техосмотре. Ведь были же времена, когда я справлялась – отводила ребенка в садик и в школу, дважды в день готовила к определенному времени еду, делала покупки, занималась садом, устраивала детские дни рождения, выступала на клубных вечерах, занималась отпусками, бухгалтерией и финансами, посещала парикмахера и собачью школу, готовилась к Пасхе и Рождеству и так далее, – справлялась со всеми хлопотами, словно они не стоили долгих обсуждений. Хотя на самом деле это было вовсе не так.
Даже не знаю, когда я все утратила. Уверенность, силу, упорную сосредоточенность на том, что люди называют рутиной. Я еще помню, как мы с Эрнстом сидели на диване, а Ирми в большом кресле с новой обивкой. Мы ели крекеры и соленые орешки, пили пиво или вино, а поздно вечером, бывало, и водку. Петер Франкенфельд и Дитер Томас Хек, Ганс Розенталь и Ганс Йоахим Куленкампф стоят перед глазами так ясно, словно приходятся мне зятьями. Проглоченные «р» Каррелла, широкая улыбка Куленкампфа. Когда мы смотрели по телевизору балет, Эрнст непременно замечал: «А могут ведь наши девчонки», а Ирми или я с ним соглашались. Мы любовались, как мускулистые бедра отработанно движутся вверх и вниз, вправо и влево, и иногда я косилась на собственные штанины – тогда еще носили габардин темных оттенков, коричневый или синий, слишком зауженные, – и думала о диете. Мы с Ирми испробовали все, в том числе ради Эрнста, который делал вид, будто борется со своим животом. Но неважно, что мы готовили по вечерам – овощи на пару, постную рыбу или даже филе с зеленым салатом, – эффект отсутствовал полностью. Эрнст объяснял это своим обменом веществ, но в глубине души мы все понимали: дело в вечернем пиве и водке, соленых орешках и чипсах, шоколадках «Мерси» и двойных бутербродах. Ирми тоже не хотела ничего менять. Так уютнее, детки, повторяла она, наливала очередной бокальчик вина, снова подсыпала в миску кукурузные палочки и смотрела на нас с крайне довольным видом. Живот Эрнста ее не смущал – он ведь зрелый мужчина! – а мой объем талии она списывала на беременность. Даниэла была таким тяжелым ребенком, постоянно твердила она. Хотя мы обе знали, что это ложь: Даниэла была воздушным существом, легким, как бабочка, со светлым рыжеватым пушком на голове и почти прозрачными глазами – скорее нежный мотылек, чем дитя.
Она была совершенно не похожа на нас. До сих пор помню, как испугалась, когда увидела ее впервые: она казалась совершенно чужой, и я, немного поколебавшись, все-таки спросила медсестру, не могли ли перепутать детей. Та взглянула на меня с неприязненным недоумением и уже собралась исполнить гимн материнской любви, но в комнату успела зайти старшая медсестра. «Как вы могли такое подумать, госпожа Сарторис, – возмущенно заявила она и бодро сообщила: – Вы единственная родили сегодня утром, а кроме того, детям на ноги вешают бирки, вы же видите, там все написано: время рождения и вес, рост и температура, и лечащий врач – перепутать невозможно. Только полюбуйтесь на свою малышку, я уже давно не видела таких прекрасных…» И так далее. Я была слишком измотана, чтобы возражать, мне уже хотелось спокойно уединиться с удивительным существом, которое лежало рядом с моей кроватью в передвижном кувезе. Волосы Эрнста, когда я еще видела их на его голове, были мышино-коричневатого оттенка, мои густые локоны – темно-русыми, как у Ирми, но у нашей дочери, первой и единственной, пушок оказался рыжим, и выглядела она очень нежной, полупрозрачной, хотя мы все были довольно крупного телосложения. Потом пришел священник, говорил что-то одобрительное и дружелюбное про меня и ребенка, потом пришли Ирми и Эрнст с гвоздиками и женскими журналами, а потом пришли обязанности, дневные и ночные, чай из фенхеля и ребенок на руках, и напрасные попытки его успокоить, и неутомимое участие Ирми.
Несколько лет назад, во время ссоры, Эрнст заявил, что я с ним только ради Ирми. Я не призналась ему – ни тогда, ни потом, – но это предположение таило долю истины. Когда мы обручились, Ирми было немного за пятьдесят, и она просто сразила меня наповал. Вдова, потерявшая на войне мужа, с мягко говоря небольшой пенсией, единственный сын которой лишился на войне голени, – но выглядела она всегда, словно вытянула счастливый билет и теперь дожидается, когда отдадут выигрыш. Когда она впервые меня увидела – хмурым апрельским воскресным вечером, немного душным, как часто бывает в наших краях, – то сразу обняла и повела в кафе с прекрасным залом, словно я была дочерью королевы. «Эрнст говорил, что ты красивая, – сообщила она, отрезая кусок пирога, – но он не предупредил, что ты настолько прекрасна!»
Решающим тот вечер назвать нельзя. Я встретилась с ней скорее от скуки – после тоскливых месяцев в санатории мне хотелось оживления и побольше людей вокруг, и поэтому меня все устраивало. То, что общественник Эрнст захотел познакомить меня с матерью, казалось скорее забавным, но развлечений тогда было немного, а провести вечер за песочным кексом и городскими сплетнями было в любом случае приятнее, чем торчать у моих родителей. Мы до темноты играли в карты за бутылкой рейнвейна, и я уже давно столько не смеялась. Ирми откровенно радовалась проигрышам; она складывала возле меня пфенниги, приговаривая: это на свадебные туфли! И ни разу не посмотрела на Эрнста, что мне очень понравилось. Когда мы пошли домой, пешком – тогда мужчины по умолчанию провожали даму до дома, даже если она жила на другом конце города, – я восторженно рассказывала Эрнсту о его матери, а он упорно отмалчивался. Возможно, его, довольно неловкого молодого человека, уже почти десять лет как инвалида, слишком часто превосходила в вопросах веселья и настроения собственная мать. Казалось, он почти жалеет, что мы провели этот воскресный вечер – а ведь играла футбольная команда Л.! – с его матерью, в узком кругу на окраине города, вдали от приятелей и со странным исходом: его мать и я – девушка, которая никак не хотела становиться невестой! – посмеивались над ним с мирным единодушием.
Он себя смешным не считал. Он очень старался хорошо выглядеть, покупал костюмы минорных оттенков и до блеска полировал ботинки. Ногу с протезом Эрнст едва заметно подволакивал, и люди, которые ничего не знали, могли принять это за причуду, небольшой дефект левой ноги. Он был статного сложения, и склонность к полноте угадывалась только по подбородку. У его отца была пикническая конституция, это было видно на фотографии, стоявшей в буфете: униформа, задумчивый, но твердый взгляд чуть вправо от зрителя – стандартное выражение лица, характерное для тех лет. И живот был довольно заметен. Эрнст мог рассказать о нем немногое, и Ирми тоже долго отмалчивалась на тему своего брака. И я сразу стала неосознанно винить во всех неприятных мне чертах Эрнста – в том числе в дурацком имени – его отца. Например, Ирми была аккуратной и «за собой следила», как говорили тогда, но педантичность свою Эрнст, должно быть, унаследовал от Хайнца-Гюнтера. Его манера постоянно тянуться в поездках к бумажнику, чтобы проверить билеты, мания класть очки для чтения в правый угол стола, к телепрограмме, покашливание после пожелания «Приятного аппетита!» – эти черты превращали его в старика гораздо раньше срока, и, должно быть, он перенял их от отца. Когда мы собирались идти в клуб, Эрнст мог три или четыре раза посмотреться в зеркало, чтобы проверить пробор! Он заранее откладывал сумму, которую был готов потратить за вечер, а потом убирал деньги в бумажник, отложив лишние купюры в жестянку в буфете. Он никогда не предлагал мне пальто, не сказав: «Позволишь?», намекая на какую-то шутку из его юности, которую он – как и ее смысл – уже позабыл, но эту глупейшую деталь запомнил, чтобы неустанно ее повторять. И наконец, у него была привычка прикасаться к предметам – меню, пепельнице, садовому совку, – словно он сомневался в их пригодности или материале, из которого они были изготовлены. Он не решался взять их в руки и лишь слегка поворачивал, словно пробуя посадку – будто мир был протезом, который мог сломаться, если слишком сильно сжать пальцы. Меня держать он тоже не мог. Нашего первого поцелуя я не помню, но еще не забыла, как его рука впервые проникла под мою блузку, ощупывая меня так же аккуратно, как салфетку за ужином в тот же вечер.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!