4321 - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Четырнадцатая запись. На страницах алой тетради справа в различные моменты в течение дня загорается успокаивающее сумеречное свечение – свет, похожий на тот, что падает на поля пшеницы и ячменя перед закатом в конце лета, но он отчего-то сияет ярче, он более невесом, от него больше отдыхают глаза, а вот страницы слева испускают свет, наводящий на мысли о холодном дне среди зимы.
Семнадцатая запись. Поразительное открытие на прошлой неделе: в алую тетрадь удается входить – вернее, тетрадь служит инструментом для входа в воображаемые пространства, до того наглядные и ощутимые, что они принимают вид реальности. Это не просто собрание страниц для чтения и писания слов, стало быть, это locus solus[104], микроскопическая прорезь во Вселенной, которая способна расширяться и пропускать через себя человека, если он прижмет алую тетрадь к лицу и вдохнет ароматы бумаги, не открывая глаз. Мой друг У. предупредил меня, насколько может быть опасно отправляться на такие импровизированные экскурсии, но теперь, раз я сделал это свое открытие, как противиться мне позыву то и дело проскальзывать в эти иные пространства? Я беру с собой легкий обед, закидываю кое-что по мелочи в небольшую сумку (свитер, складной зонтик, компас), а потом звоню У. и сообщаю, что готов к отправлению. Боюсь, он постоянно обо мне беспокоится, но У. гораздо старше меня (в его последний день рождения ему исполнилось семьдесят), и, быть может, он уже утратил тягу к приключениям. Удачи, говорит он мне, болван, и после этого я смеюсь в телефон и кладу трубку. Покамест я отправлялся туда не более чем на два или три часа за раз.
Двадцатая запись. В алой тетради, счастлив сообщить, есть по неистовому проклятью всем и каждому, кто когда-либо плохо со мной поступал.
Двадцать третья запись. Не всё в алой тетради – то, чем кажется. Нью-Йорк, обитающий в ней, к примеру, не всегда соответствует Нью-Йорку моей жизни наяву. Со мной случилось так, что, идя по Восточной Восемьдесят девятой улице и свернув за угол на, как я рассчитывал, Вторую авеню, я оказался на Южной Центрального парка возле Колумбус-Серкла. Быть может, это потому, что мне эти улицы известны ближе, чем какие-либо другие в этом городе: я только что поселился в квартире на Восточной Восемьдесят девятой улице в начале лета, а на Южную Центрального парка ходил сотни раз с самого начала своей жизни – навещать прародителей, чье жилое здание на Западной Пятьдесят восьмой улице также имеет вход с Южной Центрального парка. Этот географический синапс навел бы на предположение, что алая тетрадь – в высшей степени личный инструмент для каждого человека, такой тетрадью владеющего, и не существует двух похожих друг на дружку алых тетрадей, пусть даже все их обложки выглядят одинаково. Воспоминания не непрерывны. Они скачут с одного места в другое и перепрыгивают через широкие прогалины времени со множеством провалов посередке, и из-за того, что мой сводный брат называет эдаким квантовым эффектом, в алой тетради можно найти многочисленные и часто противоречащие друг дружке истории, которые не образуют связного повествования. Они скорее развертываются, как сны – иными словами, согласно логике, что не всегда с ходу очевидна.
Двадцать пятая запись. На каждой странице алой тетради есть мой письменный стол и все остальное в комнате, где я сейчас сижу. Хотя меня частенько подмывает взять с собой алую тетрадь на какую-нибудь прогулку по городу, я пока не отыскал в себе мужества забрать ее со стола. Вместе с тем, когда я ухожу в саму алую тетрадь, алая тетрадь, похоже, всегда остается при мне.
Так начался второй заплыв Фергусона через озеро, по его пруду Уолден одинокой словесной работы, от семи до десяти часов сидения за столом каждый день. Плескаться ему предстояло долго и сумбурно, часто погружаться с головой, у него все больше и больше будут уставать руки и ноги, но у Фергусона имелся врожденный талант – прыгать в глубокие и опасные воды, когда вокруг нет никаких спасателей, и, учитывая, что до Фергусона подобную книгу никто никогда не писал и даже помыслить себе ее никто не мог, ему пришлось самому учиться, как делать то, что он делал, в процессе делания. Как, похоже, со всем, что он теперь писал, выбрасывалось больше материала, чем оставлялось, и 365 записей, которые он сочинил между началом июня и серединой сентября 1966 года, обстрогались до 174, каковые и заполнили сто одиннадцать страниц, напечатанных через два интервала, в окончательном черновике, отчего его вторая книга длиной в повесть оказалась слегка короче первой, и когда она еще больше упарилась в восковках издательства «Штуковина», набранных через один интервал, текст свелся к пятидесяти четырем страницам, к четному их числу, которое избавило Фергусона от обременительной обязанности сочинять о себе еще одну автобиографическую заметку.
Ему нравилось жить в своей квартирке на взятку за молчание, и все свое первое лето в 1966 году, пока Джоанна трудилась над перепечаткой «Путешествий Муллигана», а Фергусон с по́том выдавливал из себя страницы «Алой тетради», он продолжал думать о десяти тысячах долларов и о том, как лукаво и уклончиво его дед объяснил «подарок» своей дочери Розе: позвонил ей домой на следующий же день – в тот же день, когда Фергусон впервые повстречал Билли и Джоанну Блесков, – и сказал ей, что учредил собственный неофициальный эквивалент Фонда Рокфеллера, т. е. Фонд Адлера по Пропаганде Искусств, и только что присудил награду в десять тысяч долларов своему внуку, дабы поощрить его развитие как писателя. Какая колоссальная куча херни, подумал Фергусон, и все-таки до чего интересно, что человек, до слез пристыженный и выписавший чек, чтобы как-то замазать свою вину, на следующий же день изловчился повернуться и начать похваляться тем, что сделал. Чокнутый, глупый старик, но когда Фергусон в следующий понедельник поговорил из Принстона с матерью, ему пришлось сдерживаться, чтоб не расхохотаться, когда она передала слова отца, невероятная туфта всего этого, показуха самовосхвалений его несравненной щедрости, и когда мать сказала: Только подумай, Арчи, – сначала Стипендия Уолта Уитмена, а теперь этот поразительный подарок от дедушки, – Фергусон ответил: Я знаю, знаю, я самый везучий человек на земле, сознательно повторив слова, которые на «Стадионе Янки» произнес Лу Гериг после того, как выяснилось, что он умирает от болезни, которую впоследствии назовут его именем. Ловко устроился, сказала мать Фергусона. Да, вот именно, ловко устроился, до чего шикарен и прекрасен этот мир, если не остановишься и слишком пристально не вглядишься в него.
Матрас на полу, письменный стол и стул, найденные на ближайшем тротуаре и втащенные в комнату с помощью Билли, какие-то кастрюльки и сковородки, купленные за никели и даймы в местной лавке «Миссии доброй воли», простыни, полотенца и постель, пожертвованные матерью и Даном как подарки на новоселье, и вторая пишущая машинка, подержанная, купленная в лавке пишущих машинок Ознера на Амстердам-авеню, чтобы не таскать машинку из Принстона в Нью-Йорк, а потом обратно в Принстон каждые пятницу и воскресенье, «Олимпию», изготовленную в Западной Германии году в 1960-м, ход у нее был еще глаже и точнее, чем у его надежной, глубоко любимой «Смит-Короны». Частые ужины с Блесками, частые ужины с Эми и Лютером, время от времени – встречи с Роном Пирсоном и его женой Пег, а также сольные экспедиции с ранними ужинами в «Стойке идеальных обедов» на Восточной Восемьдесят шестой улице, в едальне с вывеской над дверью, гласившей «ПОДАЕМ НЕМЕЦКУЮ ЕДУ С 1932 ГОДА» (значимая дата, устанавливавшая отсутствие какой бы то ни было связи с тем, что произошло в Германии на следующий год), и как же любил Фергусон уминать эти плотные блюда, от которых ком в желудке, Königsberger Klopse[105] и венские шницели, и слушать, как крупная, мускулистая официантка за стойкой орет в кухню со своим густым акцентом: Атин шнитцел! – что неизменно вызывало в его памяти покойного отца Дана и Гила, того другого чокнутого деда в их племени, вздорного, сбрендившего Опу Джима и Эми. Самому везучему человеку на земле также в то лето посчастливилось познакомиться с Мэри Доногью, двадцатиоднолетней младшей сестрой Джоанны, которая те месяцы проводила с Блесками и работала в конторе, после чего намеревалась вернуться в Анн-Арбор и последний год доучиваться там, а поскольку пухлая, общительная, повернутая на сексе Мэри прониклась к Фергусону чувствами, то часто и приходила к нему в квартиру по ночам и забиралась в его постель, что помогало уменьшить томление, которое он до сих пор испытывал по Эви, и отвлечься от мыслей о том, какую пакость он с нею сотворил, прекратив общение и даже не попрощавшись как следует. Мягкая и изобильная плоть Мэри – в ней хорошо утонуть и забыть себя, сбросить бремя бытия собой – и секс были хороши, потому что оказались простыми и преходящими, секс без привязок, без заблуждений, без надежды на что-то более длительное, чем было на самом деле.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!