📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгИсторическая прозаСад расходящихся тропок - Хорхе Луис Борхес

Сад расходящихся тропок - Хорхе Луис Борхес

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 41
Перейти на страницу:
Поля Ла-Колорады заросли сорняками, водопои пересыхали; чтобы побороть эти напасти, Англичанин работал наравне со своими пеонами. Говорят, что он был суров до жестокости, но справедлив даже в мелочах. Еще говорят, что он пил: два раза в год запирался у себя на террасе, а спустя два-три дня выныривал наружу, как после битвы или припадка, – бледный, дрожащий, тревожный, но все такой же требовательный. Я помню его льдистые глаза, порывистую худобу, серые усы. Он ни с кем не водил дружбы; его испанский и вправду был примитивен и перемешан с бразильским. Помимо деловой корреспонденции и рекламных брошюр писем он не получал.

Во время моей недавней поездки по северным департаментам Карагуата́ так разлилась, что мне пришлось заночевать в Ла-Колораде. Через несколько минут я почувствовал, что мое присутствие в доме нежелательно; я постарался расположить Англичанина к себе, сыграв на наименее разборчивой из страстей: на патриотизме. Я заявил, что считаю английский державный дух непобедимым. Мой собеседник выразил согласие, а потом с улыбкой добавил, что он не англичанин. Он – ирландец, из Дангарвана. И надолго замолчал, как будто раскрыл секрет.

После ужина мы вышли посмотреть на небо. Дождь перестал, но пространство над южными холмами было покрыто трещинами молний: собиралась новая буря. Когда мы вернулись в неприветливую гостиную, пеон, накрывавший на стол, принес бутылку рома. Мы пили долго и молча.

Не знаю, сколько прошло времени, когда я заметил, что здорово захмелел; не знаю также, что заставило меня упомянуть о его шраме – наитие, опьянение или скука. Лицо Англичанина исказилось; в первые секунды я думал, что он выгонит меня из дома. В конце концов он произнес будничным тоном:

– Я расскажу вам историю моего ранения, но только с условием: не будет упущена ни одна постыдная подробность, ни одно позорное обстоятельство.

Я согласился. Вот история, которую он поведал, перемежая английские слова с испанскими, а иногда и с португальскими:

«Дело было в 1922 году[155], в одном из городов Коннахта, где я был одним из многих, кто тайно боролся за свободу Ирландии. Одни мои товарищи выжили и сейчас вернулись к мирным занятиям; другие, как ни странно, сражаются в морях или на чужбине под английским флагом; самый лучший из нас умер на рассвете во дворе казармы, расстрелянный полусонными солдатами; иные (и не самые неудачливые) встретили свою судьбу в безымянных и почти безвестных схватках гражданской войны. Мы были республиканцы, католики; мы были, как мне теперь кажется, романтики. Ирландия была для нас не только утопическим будущим и нетерпимым настоящим – она была горькой и нежной мифологией, округлыми холмами и красными болотами, была позором Парнелла и колоссальной эпопеей, воспевающей похищение быков[156], которые в другой инкарнации предстают героями, а потом рыбами или горами… Однажды вечером (этот вечер мне не забыть никогда) к нам прибыл новый соратник из Манстера: некий Джон Винсент Мун.

Муну едва ли исполнилось двадцать лет. Он был худенький и в то же время какой-то дряблый, производил неприятное впечатление существа без позвоночника. Он с пылом и тщеславием прочел от корки до корки учебник какого-то коммуниста; диалектический материализм служил ему как затычка в любой дискуссии. Причинам, по которым можно ненавидеть или любить другого человека, поистине нет числа: Мун сводил всю мировую историю к одному мутному экономическому конфликту. Он утверждал, что победа революции неизбежна. Я возразил, что джентльмену могут прийтись по нраву только проигрышные предприятия… Было уже темно; мы продолжали спорить в коридоре, на лестницах, потом на безлюдных улицах. Суждения Муна производили на меня меньше впечатления, чем его безапелляционный менторский тон. Новый товарищ не занимался полемикой: он выносил свой презрительный и немного желчный приговор. Когда мы добрались до последних домов, нас оглушила ружейная пальба. (До этого или после – не помню – мы шли вдоль бесконечной стены какой-то фабрики или казармы.) Мы свернули в немощеный проулок; из горящей лачуги выскочил солдат, в отсветах пламени он казался огромным. Солдат закричал, приказывая нам остановиться. Я ускорил шаги, мой товарищ за мной не последовал. Я обернулся: Джон Винсент Мун застыл посреди улицы, окаменев от растерянности и ужаса. Я бросился назад, одним ударом сшиб солдата с ног, встряхнул Винсента Муна, обругал и скомандовал уходить. Мне пришлось держать его под руку: необоримый страх мешал ему передвигаться. Мы бежали сквозь ночь, пронизанную пожарами. Нас настиг ружейный залп, одна из пуль задела правое плечо Муна; пока мы пробирались между сосен, он жалобно подвывал.

Той осенью 1922 года я нашел пристанище в усадьбе генерала Беркли. Генерал (которого я никогда не видел) занимал какой-то административный пост в Бенгалии; дому было меньше века, но он был обветшалый и мрачный, изобиловал запутанными коридорами и проходами непонятного предназначения. Первый этаж занимали музей и грандиозная библиотека: немыслимые, противоречащие друг другу издания, каким-то образом составляющие свод истории XIX века; сабли из Нишапура, в идеальных изгибах которых, казалось, застыли ветер и ярость схватки. Мы вошли в дом (мне смутно помнится) с черного хода. Мун пробормотал дрожащими пересохшими губами, что ночь выдалась прелюбопытная; я занялся его рукой, принес ему чашку чая и удостоверился, что рана его была поверхностной. А потом он с изумлением произнес:

– А все-таки вы изрядно рисковали.

Я посоветовал Муну не тревожиться. (Сам уклад гражданской войны вынуждал меня поступать так, как я поступил; к тому же арест одного заговорщика грозил поставить под удар все дело.)

На следующий день к Муну вернулась его самоуверенность. Он угостился моей сигаретой и подверг меня суровому допросу касательно «материальных ресурсов нашей революционной партии». Вопросы били в цель; я признался (откровенно), что положение тяжелое. С юга донеслись гулкие раскаты выстрелов. Я сказал Муну, что нас ждут товарищи. Мой плащ и револьвер лежали у меня в комнате; вернувшись, я застал Муна лежащим на диване. Он пожаловался, что у него подскочила температура, и сослался на дергающую боль в плече.

И тогда я понял, что трусость его неизлечима. Я смущенно попросил Муна поберечь себя и вышел. Мне было так стыдно за его малодушие, как будто трусом оказался я сам, а не Винсент Мун. Поступок одного человека – это ведь и поступок всех людей. Поэтому не было несправедливостью, когда весь род людской пострадал из-за ослушания в одном-единственном саду; поэтому справедливо, что распятия одного-единственного еврея хватает для спасения всех людей. Возможно, Шопенгауэр был прав: я – это другие; любой человек – это все люди, Шекспир – это в определенном смысле Джон Винсент Мун.

Мы провели

1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 41
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?