📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгКлассикаПервый рассказ - Геннадий Федорович Лазарев

Первый рассказ - Геннадий Федорович Лазарев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 30
Перейти на страницу:
придует по воде шепотливую шугу. Налетят ветры со всех сторон, просвищут Ангальский мыс и унесут снега за реку, на синие Уральские горы.

А пока — тихо. Горшенин, не старый еще, но с бородищей, до горбатости сутулый, долговязый, худой, проснулся затемно от комаров и духотищи, вынес из чулана банку с краской и под слабым светом «летучей мыши» стал малевать крылечко дома, скосив в усердии глаза и смачно умакивая кисть. Отделав крылечко, пошел вокруг дома в раздумий. Покрасил настил завалины.

— Эй! Бакенщик! — послышалось с берега. — Айда в Лабытнанги!

Горшенин содрогнулся: что за бес воскликнул? — тьмуща на Ангальском, до шоссейки далеко.

— Эй, старикан!..

Отложил кисть. Воткнул в рот папиросу — из бороды потянулась нитка дыма. Одернул белую навыпуск рубаху, сунул пальцы под цыганский узорчатый ремень и двинулся к берегу, ступая редко, но широко.

— Что, милок… Ты откуда выпал?

— Из Салехарда, на попутной, перевези — я заплачу́.

— Я какой перевозчик. Дождись све́тлова — паро́м приедет.

— Нет, старик. Давай! Или — понял?.. Лодку отниму!

— Которую? Душегубку-то? Во-она!.. Раиса курит, мотри, нахлебаешься.

— Мотри-мотри… коряга старая. Понял? Рассуждает. Шевели душегубку!

Горшенин посмотрел, пожал плечами.

— Мотри…

Пошел доставать весла.

Весла голубели. Опустил их в траву. Отворил окно и, протиснув в избу голову, тихо, с хрипотцой:

— Спишь? Таюшка…

Жена спала. Красивое лицо подрагивало в улыбке. Так улыбаются себе — блаженно.

— Его видит, что ли?.. — проговорил Горшенин.

Ныла тишина, молотили часы — фосфорические лучики показывали пять утра, — с потолка уставилась оленья голова, на стене светилась розовая балалайка.

— Его! Шалава…

— Бакенщик! Старик!

— Ду-урак! — хрипнул Горшенин. — Я какой старик?

Свирепо усмехнулся — борода дернулась вкривь — и, сграбастав весла, звучно, по-хулигански, харкнул в окно.

Вода лежала чугунной чернотой. Но дальше от лодки тонули в пучине зеленые и желтые дуги водоворотов, а там, вдали, от заречного поселка падало на воду алое зарево. Лабытнанги просыпались, утрело, свежело. Было слышно — на пароме отрывисто и утробно, как в пустую бочку, рявкнули в мегафон что-то вроде оп! Душегубка шла, целясь носом в зарево. Стучали уключины.

Горшенин жмурился на огни, крякая, подгребал кормовым веслом.

— На свадьбу, что ли? — хмуро спросил он парня.

— Угадал, старик, — затараторил гребец, — понял? Еду к ней, еду к ней, эх, да к ведьме своей, к своей Катеньке да распузатенькой… Ты знаешь меня? Алешка Бумба-Квели-Мели-Бели-Дубинадзе! Понял?

— Хо-хо-хо… пошел-ка ты!

— А за такие слова искупаю по маковку, понял? Р-раз! — и водолаз. Я не люблю грубости. Человек! — понял? Старая ты коряга. Ты знаешь, какое я письмо получил? Дубинадзе… Почитать?

— Ну, почитай.

Алешка бросил весла, поднес к лицу бумагу.

— «Здравствуй, Олеша, и со мной дочь Катерина. Потому что стосковались, как вроде ты зять, и это обидно, нехорошо. А я купил мотоцикл с коляской, а ты приезжай — чего там, в Салехарде? Катерина говорит же, обидно, нехорошо. И купи там, Олеша, копченой колбасы, потому что в Лабытнангах ее давно, прощай, нету. Приезжай. Катерина сына задумала, а ты не приезжаешь, обидно, нехорошо. Еще раз прощай меня за письмо. Остаюсь твой как папка — Федор Чикин».

— Придешь, стало, к Катерине? — спросил Горшенин.

Алешка плюнул за борт.

— Поглядим. Знаешь, бабы… ее сколько хошь. И все хорошая баба, старик. Сухой стручок, ты не женат случайно? Старуха есть?

— Есть, — нахмурился Горшенин.

— Дети есть?

— Нет детей.

— Соседа позови. Тут на шоссейке начальник автостанции — симпампунчик такой… И дорогу на Ангальский хорошо знает.

— Знает, шалава, — шипел Горшенин, оглядываясь.

Ангальский мыс поднялся над водой, походил теперь на остров.

Остров… эх! Обманул он человека. Выплывая к бакенам и вот так же оглядываясь, об этом всякий раз размышлял Горшенин. Привычная дума, как тропа исхоженная, торопилась вперед, уводила дальше: на острове… сам остров. Бежала тропинка туда, где сосны, таловая гуща, красное крыльцо и — стремительно крадущийся к крыльцу симпампунчик… «Шалава!»

Этого начальника автобусной станции Горшенин вынул зимой из волчьего капкана. Притащил в избу, рану завязал. И удивленный своей силой и тем, что повезло спасти человека, не ложился до полночи — все рассказывал жене, как услышал крик в овраге. Сам ходил за начальником, парил хвою, настаивал ягоду-водянку. Выступал прямо, шумно, и красота жены не угнетала его, как прежде.

— Ты помни себя, — выговаривал он, — я какую взял тебя? Вот с такой физиомордией, — Горшенин делал кукиш и ржал: — Хо-хо-хо! А теперь ты упиталась. Я вот человека спас. Горшенин — во!

Горшенин снова ржал и выходил на мороз остудить душу. Сквозь замерзшие окна различал, что Таюшка подолгу стоит над начальником. Чего она стоит? Душа остывала.

Потом увидел Горшенин, что у начальника поганенько красивенькое рыльце. Начальник на подушках смотрит в потолок, верхняя губа вздрагивает, черные усики блестят — «усатый цуцик!»

Горшенин сердился на жену:

— Ты помни себя… — Но голос его был прерывист и глух. — Не за этим живем… Начальник — мой, я спас! Понимаешь?

— Чего-чего? — не понимала Таюшка. — Городишь-то что. В уме?

Досадовал Горшенин, что жена не понимала, что он, Горшенин, человека спас. Прямел и шумно ходил, и ржал, и хлопал начальника по спине, пока тот был в гостях. Гость щурился, шевеля губой, расхваливал Таюшку за хозяйственность, и Таюшка, красная, спотыкалась по избе. Горшенин леденел.

Проводив гостя, он думал до ночи. И голос опять был прерывист и глух, когда он, измучившись, ложился спать под вой тишины и удары часов.

— Таюшка. К тебе я…

— Ладно уж.

— К тебе, Таю…

— Да ладно ты! — двигала Таюшка сильным локтем. — Т-ты! Ну-ка!

И тихонько выла в подушку.

— Тьфу! Житуха… — Горшенин вставал, собирался и шел на берег посмотреть на Раису. Скрипел там снегом.

Сызмалетства Горшенин красить любил.

На пристани работы было много, и судоверфь шумела день и ночь. Толпились пароходы, буксиры, плашкоуты, и затон наперебой призывал Горшенина то борт подмалевать, то трубу обновить. Сутуленький малый с кистями у фартука примелькался на судах. По мачтам лазил. Повисал с бортов в веревочных корзинах.

Повидал всякого. Ходил, бывало, вверх по Оби до самых южных гор, один раз спускался до Нового Порта. Но война застала в Салехарде, и остался тут пожизненно. А жить было плохо. Красить перестали. Он дежурил на пристани, чалки принимал.

Тогда и выглядел Таюшку, верней, не Таюшку, а вообще, ту, свою. Он и не спросил тогда, как ее звали, а едва ухватив плохо брошенную чалку и намотав на кнехт, крикнул пароходу и той, своей:

— На «Ямале», эй! Как бросаешь, раззява! Кикимора, чтоб тебя…

Белый «Ямал» шмакнул кранцами о пристань, подвалил, дыша горючкой и теплом. И она сказала: — Это я-то, что ли? Это я кикимора?

Горшенин присмотрелся — о-ей! Волосы

1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 30
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?