Всего один век. Хроника моей жизни - Маргарита Былинкина
Шрифт:
Интервал:
Первым предметом — предметом не мебели, а любви, — который мама поселила в новой квартире, стал великолепный рояль знаменитой фирмы «Штейнвег», той, что в Америке потом стала называться «Стэнвей». Инструмент был куплен в 1929 году при НЭПе, по случайному объявлению в газете, у владельца какой-то мясной лавки, которому бывший московский губернатор, Кисель-Загорянский, отдал его за долги перед своим отъездом за границу.
Рояль был настоящим красавцем со звучным бархатным тембром голоса. Как только мама ставила ноты на изящную резную подставку, я с ногами забиралась на его большую блестящую крышку и замирала. В большой комнате он очень гармонировал со старинными креслами, морозовским письменным столом и книжным шкафом, доставшимися от Герасима Ивановича. Но рояль был не мебелью, а живым существом, которое мама любила, наверное, лишь чуть меньше, чем меня. Я тоже видела в нем члена семьи, почти брата, но которого можно не ревновать к маме, потому что мне в голову не приходило, что можно с кем-то делить мамину любовь. Не надо мне было родных братьев и сестер. Отец тоже так думал, хотя и по иной причине. «К чему плодить нищих», — говорил он.
Мама стала счастливым человеком. Когда она играла, у нее светлело лицо, она ничего не видела, никого не слышала. Я росла под музыку Шопена, Шумана, Листа и других чудодеев-романтиков, которых воскрешал наш рояль. Я выводила на нотах, раскиданных на нем, свои первые каракули и устраивала под ним пещеры и шалаши.
Когда к нам в гости приезжала тетя Маруся со своим третьим мужем, Михаилом Ивановичем Красновым (кстати — однокашником авиаконструктора Сикорского), они играли в четыре руки — бравурно и барабанно — «Испанское каприччо» Глинки. Мама же любила музицировать со своей приятельницей Наташей Степановой. Их игра была помягче, поприятнее; обычно что-то из Зуппе.
Наташа Степанова, Наталья Владимировна Степанова, — была великовозрастной девой с милым постным лицом монашки. Все наши знакомые наперебой искали ей жениха, но достойного кандидата для невесты из семьи старинной московской интеллигенции никак не находилось. Одним из реальных претендентов был некто, по профессии маляр. «Фи, маляр!» — говорила Наташа Степанова безразличным тоном. Но очень оживлялась, когда речь заходила о Достоевском («Я не Степанова, а Степанчикова я, — кокетливо повторяла она), а также когда смаковала мамины котлеты с макаронами и играла с нами в детские игры.
Эта добрая затейница садилась за рояль, а мы — Валя Горячева, конопатая хохотушка из 33-й квартиры, бритоголовый Юрка Крестников из 29-й и я — с визгом носились по комнате, изображая «Море волнуется», прислушиваясь то к низким, то к высоким нотам «холодно-жарко» и участвуя в других играх, уже почти забытых в начале 30-х годов. Утомившись, мы садились у рояля и под бодрый аккомпанемент Наташи Степановой веселыми и радостными голосами пели модные тогда частушки.
На полях старого нотного листа, вырванного из «Серенады» Шуберта, чьим-то круглым почерком записаны куплеты, достойные воспроизведения:
В ту же пору, в начале 30-х годов, у нас в доме появилась домработница Таня, одна из тех, кто бежал от колхозной жизни в город на заработки. У молоденькой Тани Овсянниковой были опухшие черные губы, посеченные трещинами, и лицо землистого цвета. Ее семья в деревне питалась жареными семечками и пекла оладьи из мерзлой гнилой картошки, подобранной на колхозном поле. Отец у нее был церковным дьячком и тоже попал под раскулачивание. Местные бедняки в пылу вседозволенности увели у него не только корову и козу, но и вспороли все подушки. Земля стала пухом не только ему, но еще многим в деревне.
У нас Таня спала в кухне на раскладушке. В первый же день я с гордостью знакомила ее с городскими удобствами: «Вот газовая плита, вот лампочки, а вот — водопровод, и не надо к колодцу ходить!» Таня мне ответила: «Все двадцать четыре удовольствия!» И в ответе деревенской девушки мне послышалась то ли легкая, то ли горькая ирония.
Наша домашняя жизнь тоже менялась, и эти перемены особенно ощущались зимой, в Москве.
Одним декабрьским вечером 34-го года Наташа Степанова принесла нам весть об убийстве первого секретаря Ленинградского обкома ВКП(б) С.М. Кирова. От ее слов, произнесенных полушепотом, пахнуло какой-то зловещей тайной; от непонятных разговоров и полунамеков веяло чем-то жутковатым. Но никто не знал, что начиналось время большого террора. Через час мы уже играли с Наташей в наши обычные шумные игры.
Дома было тепло и хорошо; мама старалась, чтобы нас с отцом голод не мучил. Нагулявшись во дворе на морозе до красных щек, я поднималась домой по лестнице и уже снизу — всерьез и в шутку — вопила: «Борщ! Кашу! Суп! Котлеты!..» Маме такие мои громогласные заявления явно доставляли удовольствие. Она со смехом открывала дверь и тут же усаживала меня за стол.
И не было мне дела до того, что НЭП кончился, что ОГПУ раскрыло контрреволюционную организацию «вредителей снабжения» и расстреляло 48 «вредителей по мясу, овощам и консервам». Это происходило где-то далеко от нашего дома. Отец к тому же получал на заводе рабочий паек.
Тем не менее домашний быт все более менялся. Теперь дома уже не устраивались шумные вечеринки конца 20-х годов, когда мои родители и их гости — соседи и братья отца — чокались за столом с таким энтузиазмом, что от купленных по случаю граненых бокалов-баккара в руках у них оставались только тонкие стеклянные ножки.
Мама больше не делала модную короткую стрижку, и не надевала свое узкое лиловое файдешиновое платье от Анастасии (известной московской швеи), и не сидела в спальне у зеркала с папиросой, поглядывая на меня с выражением такого блаженного покоя, что меня тоже охватывало чувство непередаваемого блаженства и радости. Все это уходило в прошлое.
В Москве в 31-м году появились продуктовые карточки, согласно постановлению Наркомснаба «О введении единой системы снабжения трудящихся по заборным книжкам». Весь имевшийся драгметалл, кроме моего крестика, перекочевал в Торгсин. Продукты на рынке дорожали. К тому же отец стал приносить меньше денег, чем прежде. Маме постарались сообщить, что в районе станции Лосиноостровская (теперь — улица Бабушкина) он купил комнату Маньке Пушкиной, а в это же время дома мама случайно нашла в туалете спрятанные там деньги, хотя она не раз напоминала отцу, что дочка уже выросла из старой шубки.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!