Гусарский насморк - Аркадий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Медленно, но верно я протискивался бочком-бочком к самой кассе – маленькому, полукружьем зарешёченному окошку. Вот только стоит протянуть руку с моими рублями… Окошечко загораживала широкая спина какого-то дяди. Я – туда, сюда! Нет! Не дотянуться.
– Ах, ты, паскудник! Щипачонок грёбаный! По карманам шнырять! – дядька, обернувшись, выхватил у меня деньги.
– Ай! – коротко всхлипнула какая-то тётя и стала бить себя руками по животу и карманам плюшевого жакета, словно курица-чернушка крыльями. – Вот они, деньги-то! Ишь, гадёныш! Так смотрю-смотрю, он чево-то притирается-притирается. Цыганок приблудный, – тётка быстрым движением руки вырвала у нерасторопного мужика выданные бабушкой мои на дорогу деньги и быстро засунула за пазуху. – В милицию его, щенка цыганского!
Моя смуглая загорелая внешность с черными, начинающими виться и лохматиться волосами, босые ноги обманывали очередь. Правда, «Цыганок» – это была моя всегдашняя деревенская кличка.
– Вот до чего, твари, обнаглели! Середь бела дня и – по карманам, по карманам.
– Зарежет, сучонок! У нас в деревне был такой случай…
Но говорившего, какой кровавый и жуткий случай был у них в деревне, перебили:
– Вот только что милиционер был. Куда он подевался? Всегда так – чуть что, а милиции нет!
Очередь стала сразу оглядываться и шарить вокруг себя глазами. Действительно, куда милиция подевалась? Я бы ей всё объяснил…
– Какая там милиция! Ещё в свидетели запишут, – мужик одной рукой схватил меня за шиворот, а другой за пояс штанишек, да так, что жёсткий рубец крепчайшей хлопчатой ткани врезался мне в промежность так больно, что ноги сами собой оторвались от пола, и я повис в воздухе. Мужик, немного качнув меня, выкинул в открытую дверь, и я пропахал несколько метров на животе по ещё влажному со вчерашнего дня песочку. Рядом возводилась какая-то пристройка, и кругом был рассыпан песок, что немного смягчило удар о землю. И я заплакал. Нет, не от боли в мошонке, которую защемил рубец грубой ткани штанов, не от боли в груди, которой я ударился, – мне стало страшно. Страшно и обидно. Я здесь совсем чужой. Меня приняли за шпану, за карманника, за безродного цыганёнка, за попрошайку. А я ведь собирался ехать к себе домой, к родителям, в Бондари… А меня вот так, с налёту…
Я поднялся и, не стряхивая налипший песок, спрятался за соседние кусты, выглядывая, пока пройдёт вся очередь.
Люди разошлись, помещение кассы опустело, и я, имея в запасе не проеденные на мороженое деньги, подался к окошечку и, оглядываясь, как бы кто-нибудь меня снова не принял за вора, тихо попросил билет до Бондарей.
Всё-таки успел взять, заветная бумажка оказалась у меня в руках, и я пошёл искать свой автобус.
Он уже стоял, недовольно фыркая двигателем, вот-вот готовый сорваться в путь-дорогу. Дверь была ещё открыта, и я нырнул в пахучую бензиновую утробу. Резкий запах табака, смешанный с бензиновым ароматом, будил какие-то до сих пор не известные мне чувства, далёкие и радостные – дух странствий.
Позже, много позже, вспоминая этот эпизод моей жизни, написались такие строчки: «Вечерами сентябрь соломенный, и закаты плывут вразброс… О автобусы межрайонные! Как печален ваш бывший лоск. У дорог, знать, крутые горки, У шофёров крутые плечи… Пахнут шины далёким городом, и асфальтом, и близкой встречей». А боль и та недобрая очередь почему-то забылись сразу же, как только я сел на чёрный дерматин мягкого сиденья.
Самый первый раз я оказался в городе с моим родителем, суровым и скорым на руку, как все мужики того времени: у кого руки-ноги нет, у кого темя, как у младенца, не зажитым родничком дышит, у кого – ещё что.
У моего отца был выбит левый глаз. Как это произошло, я не знаю. Родитель не очень-то распространялся на этот счёт, да и вообще о войне вспоминать не любил, только когда при случае выпьет, обхватит руками голову, и тяжёлым грудным голосом поёт одну и ту же песню, как «В его зачёсе гроздь рябины тупая пуля разлила…»
Мать тогда валила его на лавку, накрывала старой ватиной, и долго ещё под ватиной слышались горькие слова песни, перемежающиеся матом, таким же горьким и глухим.
Вообще, отец, когда был под хмелъком, заметно добрел и был по-своему нежен. В трезвом виде его не тронь, а по пьяному делу из него можно верёвки вить, что мы с матерью и делали.
В один из таких моментов, собираясь проведать родню, отец решил прихватить и меня – «Чтоб бабку, подлец, не забывал!» – с собой в город.
И вот мы идём с вокзала, который, к моему удивлению и разочарованию, оказался совсем без колёс, а просто белый кирпичный сарай, набитый людьми, мешками, баулами и табачным дымом. Отец в буфете немного накинул за воротник, и я бежал теперь за ним, на ходу глотая закуску, которая ему полагалась после водки – сочащийся жиром блинчик, свёрнутый трубочкой и проложенный промасленной бумагой. Блинчик был таким, что я долго потом вспоминал его вкус да исходящий от него мясной и луковый запах.
Город тогда мне показался настолько огромным и запутанным, что я боялся, как бы отец не заблудился в мощёных и немощёных улицах и дорогах, а то где же мы заночуем тогда?
На этот раз я приехал в Тамбов лет через шесть-семь, с заветным адреском а кармане, уже один, уже большой, уже умеющий читать названия улиц, и заблудиться ну никак не должен.
Стояло тяжёлое время, и меня надо было в летние каникулы как-нибудь подкормить, поправить после долгой голодной зимы.
Бегство в город было единственным спасением от раскулачивания семьи моего отца, и теперь в Тамбове жила его мать, моя бабушка, с сыном и дочерью, моими дядей и тётей. Дед умер рано, и я его совсем не помнил, говорят, мужик был хозяйственный и умный, который не вынес нищенского существования без привычных крестьянских забот. В Тамбове они купили маленький домик на Ленинградской улице, в тупичке зелёном и мирном. Не то, чтобы они бедствовали, но жили тихо и небогато на некоторые сбережения после продажи хозяйства и на дядину зарплату, небольшую, но стабильную. Тётина зарплата в счёт не шла, так – на шило, на мыло, на женские безделушки. Да, кажется, тётя в то время уже вышла замуж и жила отдельным хозяйством, но под одной крышей, и бабушке приходилось ещё выкраивать и на молодую семью…
Детская память настолько цепкая, что я шёл по тому старому маршруту от самого вокзала и сразу же нашёл дом моих желанных родственников. Возле дома стояла водопроводная колонка, и я, плеснув несколько раз в лицо водой, вытерся рубахой и тихо постучал в дверь.
– Ах, мой касатик! Ах, моя ласточка! – бабушка Фёкла всё гладила и гладила меня по голове и всё подсовывала булку, густо намазанную вареньем, пока я, захлёбываясь, пил сладкий «в накладку» чай.
Дядя сидел в это время напротив меня в своей вечной зелёной гимнастёрке, он после войны остался служить в местном гарнизоне на какой-то незначительной должности, и всё похохатывал и похохатывал, безобидно подначивая моей деревенской конфузливости и неумению прихлёбывать чай из блюдца. А на столе важным генералом, сверкая орденами, пузатился и фыркал вёдерный самовар. Очень уж любили мои родственники пить чай непременно из самовара, заваривая крутым кипятком чёрный прессованный брикет. Чай получался душистым, тёмно-красного цвета, и кисловатый на вкус. Такой чай я больше никогда не пил. Перестала наша пищевая промышленность делать фруктовый чай, или разучилась.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!