Танцовщик - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Мама, чтобы совладать с дрожью в руках, покручивала обручальное кольцо, и я вдруг поразилась тому, какой она стала худой, — кольцо легко соскальзывало с пальца. Выглядела она смертельно усталой, но все повторяла: «Правильно, мой мальчик, правильно».
В конце концов отец что-то сказал ей на ухо, она ткнулась лбом в его плечо, встала, чуть покачиваясь, и виновато сообщила, что ей необходимо отдохнуть. Потом поцеловала Руди в щеку и замерла, не произнося ни слова.
— Ты добился больших успехов, — сказал ему отец. — Она гордится тобой.
Однако уже у двери квартиры Руди, проведя пальцами по пиджаку, спросил:
— Я что-то сделал не так, Юлия?
— Нет. Она устала. Несколько дней в дороге.
— Я просто хотел поговорить.
— Ты приходи завтра, Руди, — сказала я.
— Завтра у меня занятия.
— Ну, послезавтра.
Однако он не появился ни послезавтра, ни на следующей неделе. Я отгородила ширмой угол комнаты, перенесла туда наш матрас — нам с Иосифом пришлось спать на полу. Родители поговаривали о том, чтобы попытаться снять комнату, может быть, в пригородах, в каком-нибудь спальном районе, однако сначала требовалось выправить виды на жительство, оформить пенсионные документы, разобраться с облигациями. Из Уфы им разрешили уехать всего на три месяца. Мамой овладевала все более сильная тревога, отец разговаривать с чиновниками не умел, поэтому ходить по учреждениям пришлось мне. Каждый день, возвращаясь домой, я заставала маму лежавшей, подсунув под голову подушку, на кушетке, а отца беспокойно хромавшим от окна к окну.
Он раздобыл где-то карту Ленинграда, большую редкость, — то ли выторговал ее на базаре, то ли случайно встретил где-то старого знакомого. Лучше было не спрашивать. И ночами расстилал ее по кухонному столу и отыскивал сменившие названия улицы.
— Смотри-ка, — говорил он, ни к кому в частности не обращаясь, — была Галерная, стала Красная. Странно.
Он помечал все перемены, все места, лишившиеся после революции своей истории. Английская набережная стала набережной Красного флота, Бассейная улица — улицей Некрасова. Воздвиженскую, естественно, переименовали, как и Воскресенскую, а стоявшую на ней православную церковь превратили в универмаг. Царское Село обратилось в Детское. Полицейский мост стал Народным. Миллионная улица пропала. Рождественские стали Советскими, что показалось отцу чудовищным, да и другие переименования поражали его несправедливостью. С карты исчезли Малая Моховая, Екатерининский канал, Николаевская, Ямская, Чудов проспект, Соловьиная, Спасская, Пять Углов, Литейный проспект, Большой Мастеровой двор, Монетная. Любовь отца к поэзии заставляла его усматривать в переименованиях мотивы не только политические.
— Когда-нибудь улицы начнут называть именами тех, кто их переименовывал, — сказал он.
Я сказала шепотом, что ему лучше следить за тем, что он говорит, кому и, безусловно, когда.
— Я уже достаточно стар, чтобы говорить что хочу.
Не то чтобы отец утратил веру в прошлое, просто оно стало для него неузнаваемым, как будто он рассчитывал отыскать в городе логику своего детства, но наткнулся на что-то совсем иное. Прежние названия вошли в состав его языка и уходить оттуда отказывались. Сложность состояла в том, что он не мог угнаться за переменами, — но хорошо уж и то, что его больше не преследовали за такую неразворотливость.
О своем увлечении картой он забыл, едва обнаружив, что маме становится все хуже и хуже. Признавать себя больной она отказывалась, тем не менее мы отвезли ее в больницу, вызвав поздней ночью такси. Врачи обходительно побеседовали с ней — характер и облик мамы всегда внушали людям уважение, — обследовали, сделали даже несколько анализов крови, но ничего опасного не нашли. Мама уверяла, что это воздух города нагоняет на нее сонливость.
— Заберите меня отсюда, — попросила она.
Комната наша теперь казалась мне затруднявшей любое движение, тесной, безжизненной. Иосиф с его мутной вежливостью внушал отвращение. Мы больше почти и не разговаривали. Годами мы старались обособиться друг от друга и даже попробовали однажды придумать русский эквивалент слова privacy, присутствующего в других известных мне языках. Для Иосифа оно до некоторой степени существовало как понятие физики, которой он занимался, — что-то вроде непознаваемости места, положения в пространстве, — и теперь мне представлялось, что все места, в которых мы с ним оказываемся, непознаваемы. Разбирая сумку, с которой мама ездила в больницу, я чувствовала себя разбиравшей на части и жизнь моего мужа.
Единственной осязаемой связью с прошлым был для родителей Руди — «наш дорогой Рудик», сказала бы мама, — однако он довольно долго не появлялся, хоть я и оставила ему в Ленинградском хореографическом несколько записок с просьбами заглянуть к нам.
В конце концов он пришел, чтобы сообщить о своем предстоящем выступлении в отчетном концерте учащихся хореографического. Статный, он стоял посреди нашей комнаты, ступня к ступне, и я с удивлением поняла, что танец стал единственной стратегией, принятой на вооружение его телом.
— Я проведу на сцене всего несколько минут, — сказал он, — но вы сможете увидеть, чему я научился.
От мысли об этом щеки мамы снова порозовели. Правда, ее изумил сделанный Руди выбор танца, чрезвычайно сложной мужской вариации из балета, основанного на сюжете «Собора Парижской Богоматери». Однако Руди заверил ее, что разучил все с помощью Пушкина и станцует с легкостью.
— Но ты слишком молод для такой роли, — сказала мама.
Он усмехнулся и ответил:
— Приходите, увидите.
Книга Виктора Гюго стояла у меня на полке, и за несколько оставшихся до концерта дней отец прочел ее маме вслух. Прекрасный, звучный голос его передавал, удивляя меня, тонкости текста, которых я прежде не замечала. Утром в день концерта мама достала из чемодана хранившееся ею для особых случаев платье и потратила несколько часов, подгоняя его по своей фигуре, а затем постояла перед зеркалом во всем блеске ее немолодой красоты.
Отец повязал галстук, облачился в черный костюм, зачесал назад остатки волос и, отметила я, вставил в нагрудный карман вторую сигару. Ему хотелось отправиться в театр на дрожках — в память о былых временах, и мои уверения, что ни лошадей, ни карет в городе давным-давно не осталось, изумили его. Мы поехали в театр трамваем, и, когда тот проходил мимо управления КГБ, в окнах которого никогда не гаснет свет, отец украдкой сжал мамину руку.
Концерт давали в здании Ленинградского хореографического, но мы остановились ненадолго перед Кировским, чтобы полюбоваться его бесподобной элегантностью.
— Ну а разве мы с тобой не красавцы. Анна? — спросил отец.
— Да, — ответила она.
— Пара старых дураков.
— Красавцев или дураков?
— И то и другое, — сказал он.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!