Янтарная Ночь - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Ветер. Ветер потопа. Ветер забвения, отречения. Пронзительный ветер, перекрывающий своим холодным, безликим, лишенным интонации и рассудка голосом другой, сотворенный из слов: «Я взыщу душу человека от руки человека».
Ветер вне слов, воющий свой клич гнева и ненависти. Колючий ветер, ломающий тот голос, что вечно взыскует душу человека, требуя отмщения за кровь человека. Терпкий, пронизывающий ветер, подобный току крови.
И той ночью взгляд Горюнка дошел до крайности, оторвался от его тела, вперяясь до ослепления в изувеченную плоть своих товарищей. Одиннадцати молодых мужчин с выколотыми глазами, с вырванными сердцами, с бесформенными ошметками отрезанных половых органов меж белых губ. В это мгновение мир перестал существовать, человеческое имя потеряло звучность, а слово «душа» — весь свой смысл. Мира больше не было. Солдат Иёз не мог снова стать ребенком, больше не хотел быть взрослым. Он выпал из ритма возрастов. Его вытолкнуло вон из времени. Осталось лишь безумие его изувеченного взгляда. Голого взгляда, пригвожденного к дверям деревни.
И месяц там, в вышине, такой тонкий и белый, словно меловая запятая, забытая в необъятности небес, вытертых ветром, чтобы еще лучше подчеркнуть пустоту, забвение и смерть. Пустоту мира, забвение завета, бессмысленную смерть людей.
Месяц там, в вышине над землей, льдистая запятая между живыми и мертвыми. Терновая запятая между убийцами и жертвами — тонкая и подвижная запятая, скользящая от одних к другим, способная обратить одних против других.
Дождь лил несколько дней подряд. Мелкий, монотонный. Было начало осени. Птицы начали большой сбор, готовясь к перелету. На электрических проводах вдоль дорог, на деревянных заборах и оградах пастбищ, на коньках крыш, всюду сотнями теснились птицы, совещаясь в пространных щебечущих прениях по поводу скорого отлета. Янтарная Ночь тоже готовился к отъезду. Завтра ему предстояло покинуть Черноземье, сесть в поезд, идущий в Париж. Его чемодан был уже собран. Почти пустой. Он собирался взять с собой так мало — кое-что из одежды, немного белья. Он ничем не владел и не хотел ничем владеть. Он отправлялся навстречу городу, речи, книгам. Навстречу словам. Чтобы вырваться, наконец, из тяжкого молчания земли.
Он сидел на краю своей постели. Смотрел, как опускается вечер, слушал гомон птиц, готовых к отлету, тихое и непрерывное струение дождя. Он не шевелился. Он сидел один в своей комнате, положив сжатые кулаки на колени. Вечерние сумерки медленно затуманивали пространство вокруг него, и предметы один за другим растворялись в сгущавшейся темноте. «Пускай темнота всех вас пожрет! — подумал он. — Пусть эта ночь все тут поглотит и сотрет — вещи, мебель, вплоть до стен моей комнаты. Разве не буду я завтра в новой комнате — чужой, совершенно голой?» Дом был погружен в тишину. Но ферма так обезлюдела — какой же звук мог там раздаться? Его родители умерли, Баладина недавно переселилась к их дяде Таде. Оставалась только Матильда, суровая Матильда, царящая над пустынной фермой со своей увесистой связкой ключей на боку. Ключей от комнат и шкафов. Ключей, отпиравших лишь пустоту и холод. Была еще Роза-Элоиза, обосновавшаяся рядом, в том приземистом крыле фермы, где жил Двубрат, а потом Таде и Ципель.
Но Роза-Элоиза не издавала никакого звука. Она проводила ночи, без конца расчесывая свои волосы. После отъезда Горюнка в Алжир она потеряла сон. Однако каждый вечер облачалась в длинную ночную рубашку из белого полотна, потом усаживалась на низенький табурет, почти вровень с полом, наклонялась вперед, ложилась головой на колени и оставалась так до утра, расчесывая волосы механическими движениями, чтобы обмануть бессонницу, отогнать тревогу. Тревога, впрочем, вовсе не позволяла себя прогнать, она переплеталась с волосами, спутывала их. Горюнок больше не посылал вестей о себе, и это молчание ее пугало. Она чувствовала, что война смертельно ранила его, — не в плоть, но в душу. Что он видел, что делал там? — беспрестанно спрашивала она себя, расчесывая волосы.
В конце концов ее волосы приобрели пурпурный цвет родимого пятна, отмечавшего ее висок. Но война близилась к концу, Горюнок скоро вернется. В этом возвращении она не сомневалась. И все же это скорое возвращение вовсе не успокаивало ее тревогу. Кто же, кто вернется? — спрашивала она себя. Будет ли это тот же Горюнок? Что они сделали с ним, что с ним стало? Не была ли война чудовищной, похабной и безумной матерью, которая носила людей в своей безобразной утробе лишь для того, чтобы извергнуть их из себя калеками, навсегда лишенными мира в своей памяти и своей душе?
Война такою и была, война была и оставалась этой чудовищной матерью, которая неустанно пожирает людей, набивает ими свою ненасытную утробу, перемалывая им тело и душу. Горюнок, маленький сирота, спасенный от тоски и одиночества любовью Розы-Элоизы, оказался сожранным этой жадной матерью. Горюнка не стало. Безумная мать-пожирательница одержала верх над приемной матерью, вырвала у нее ее дитя. Мать по имени война победила нежную мать, напомнив ребенку, что у того никогда не было настоящей матери, что в действительности он никто, подкидыш. Горюнка не стало. На его месте оказался рядовой Иёз Адриен, парень в полевой форме, уже поизносившейся и запачканной.
Запачканной кровью. Кровью человека, кровью ближнего. Кровью, которая плохо засыхала, образовывала коросту, оставляла неизгладимые следы. Кровью, которая из коросты превращалась в язвы, разъедавшие толстую ткань полевой робы, проникая до самого сердца, поражая его гангреной, сея повсюду — в душе и сознании — струпья безумия и бешенства. И Роза-Элоиза догадывалась обо всем этом. Она предчувствовала, что ее приемный сын, ее избранное дитя не вернется к ней таким, каким ушел, но что другой, незнакомый ей человек вернется вместо него — мужчина, чьего созревания она не видела, мужчина, слишком быстро и грубо порожденный этой тупой и вредоносной матерью-воровкой — войной. Тогда, не способная говорить, не умея ни кричать, ни плакать, Роза-Элоиза снова и снова расчесывала свою тяжелую гриву, которая из ночи в ночь все больше багровела.
Иёз Адриен воевал. Он делал это так, как ему приказывали, ибо, отброшенный в исходную точку своего сиротства, он вернулся к тому состоянию покорности и болезненного послушания, в котором так долго дремал во время своей приютской жизни. Но содержание приказов здесь было иным. Уже не требовалось, как раньше, просто твердить хорошенько свои молитвы, свои уроки и басни Лафонтена, соблюдать тишину в классе, в столовой и в спальном помещении, спать всю ночь, лежа как каменная надгробная статуя, руки плашмя поверх одеяла, чтобы не уступать гадкому искушению рукоблудия. Здесь все это было вздором. Солдаты могли орать и ругаться сколько влезет, жрать из котелков в столовой прямо руками, дрочить в свое удовольствие под старыми одеялами в казарме. Приказы здесь, хоть и метили в конечном счете всегда в душу, но уже не для того, чтобы накрахмалить ее и высушить, но, скорее, чтобы расшатать и вырвать с корнем.
Иёз Адриен видел под лунным серпом своих пригвожденных, оскопленных товарищей. Видел, и это так потрясло его, что он не сомкнул больше, не отвел глаз. Холодно уставился он на одиннадцать тел и смотрел, пока его взгляд не сделался совершенно неподвижным — пока не перестал видеть. Одиннадцать тел. Его товарищи. Еще такие молодые, призванные, как и он сам, против своей воли. Молодые люди с лицами, еще отмеченными детством, с веселыми глазами. Им вырвали детство из сердец, юность из тел и смех из глаз. Им вырвали и сердца, и половые органы, и глаза. Иёз Адриен был одержим этим видением. И ему неважно было взыскать душу человека, а тем более отчитаться за нее; он требовал мести. Неистовая жажда крови завладела им.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!