В скорлупе - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Враждебность Труди благоприятно сказалась на синтаксисе Элоди.
— Спасибо, но крошки не смогу проглотить.
— Но выпить сможете? — спрашивает Клод.
— Могу.
Затем известная последовательность звуков: дверь холодильника, звякнул штопор о бутылку, звучно выдернута пробка, ополоснуты под краном вчерашние бокалы. Пуайи. Прямо через реку от Сансера. Почему бы и нет? Почти половина восьмого. Виноградинки с серой изморозью будут очень кстати в жаркий и душный лондонский вечер. Но я хочу больше. У меня такое ощущение, что мы с Труди неделю не ели. Телефонный заказ Клода меня раззадорил, и очень захотелось дополнения в виде старинного, полузабытого harenges à pommes l’huile. Копченая селедка, восковой молодой картофель, оливковое масло первого отжима, лучок, нарезанная петрушка — млею при мысли о такой entrée[19]. И как тонко оттенило бы его пуайи-фюме! Но как мне убедить мать? Не легче, чем перерезать горло дяде. Эта изящная страна, третья по предпочтительности, никогда еще не казалась мне такой далекой.
Сейчас мы все за столом. Клод наливает, мрачно подняты бокалы в память о покойном.
Среди тишины — благоговейный шепот Элоди:
— Но самоубийство. Это так… так на него не похоже.
— Ну, что, — говорит Труди и не заканчивает. Решила воспользоваться случаем: — Вы давно с ним знакомы?
— Два года. Когда он преподавал…
— Тогда вы не знаете о его депрессиях.
Спокойный голос матери отдается в моем сердце. Какое утешение для нее — поверить в связную историю о душевной болезни и самоубийстве.
— Да, не сказать, что брат мой шел увитой розами тропой утех.
Начинаю понимать, что Клод не самый находчивый лжец.
— Я не знала, — отвечает Элоди слабым голосом. — Он всегда был так щедр. Особенно с нами, знаете, с молодым поколением, которое…
— Совсем другая его сторона, — твердо заявляет Труди. — Я рада, что студенты ее не видели.
— Еще в детстве, — говорит Клод. — Однажды взял и молотком нашу…
— Сейчас не время для этого рассказа. — Оборвав его, Труди еще больше заинтриговала гостью.
— Ты права, — говорит он. — Мы все равно его любили.
Чувствую, как мать подносит ладонь к лицу — то ли закрыть его, то ли стереть слезу.
— Но он никогда не лечился. Не желал признать, что болен.
В голосе Элоди жалоба или протест — и матери, и дяде это не понравится.
— Но это невозможно объяснить. Он ехал в Лутон, чтобы оплатить тираж. Наличными. Радовался, что покроет долг. А вечером должен был выступать со стихами. В Поэтическом обществе Кингс-Колледжа. А мы трое — ну, как бы группа поддержки.
— Он любил свои стихи, — говорит Клод.
В голосе Элоди прорывается страдание.
— Зачем он съехал с шоссе и…? Вдруг. Когда только что закончил книгу. И попал в короткий список на Оденовскую премию.
— Депрессия — это зверь. — Клод удивил меня своей интуицией. — Все хорошее в жизни исчезает с твоего…
Его перебивает мать. Голос ее резок. С нее хватит.
— Я понимаю, вы меня моложе. Но надо ли все вам разжевывать? Компания в долгах. Сам в долгах. Работой недоволен. Вот-вот родится ребенок, а он его не хотел. Жена спит с его братом. Хроническая кожная болезнь. И депрессия. Это понятно? Думаете, без вашей театральщины, ваших поэтических вечеров и премий этого мало, и говорите мне: невозможно объяснить? Вы забрались к нему в постель. Считайте, что вам повезло.
Труди тоже прерывают. Крик и грохот опрокинувшегося назад стула.
Тут я замечаю, что отец как-то за всем этим потерялся. Как частица в физике, расплывается в своем полете прочь от нас: уверенный, состоявшийся поэт-учитель-издатель, твердо решивший восстановить свое право на отчий дом — или незадачливый, бесхарактерный рогоносец, простофиля не от мира сего, бесталанный, кругом в долгах и несчастьях. Чем больше мы слышим об одном, тем меньше верится в другого.
Первый звук, вырвавшийся из Элоди — одновременно и слово, и всхлип.
— Никогда!
Чувствую в тишине, что Труди и Клод тянутся к бокалам.
— Не знаю, что он хотел показать вчера вечером. Все неправда! Он вас хотел вернуть. Хотел вызвать в вас ревность. Он и не думал вас выгонять.
Голос ее доносится снизу — она нагнулась, чтобы поднять стул.
— За этим я и пришла. Чтобы вам объяснить, и уж постарайтесь понять. Ничего! Ничего между нами не было. Джон Кейрнкросс был моим редактором, другом и учителем. Он помог мне стать поэтом. Это вам понятно?
Я бездушно сомневаюсь, но они ей верят. То, что она не была любовницей моего отца, должно снять с них какой-то груз, но возникают, наверное, другие вопросы. Неудобная свидетельница того, что у отца были все основания жить дальше. Как некстати.
— Сядьте, — спокойно говорит Труди. — Я вам верю. Пожалуйста, без криков.
Клод снова наполняет бокалы. Пуайи-фюме кажется мне слегка водянистым и резковатым. Может, слишком молодое, не соответствует обстоятельствам. Если забыть о вечерней жаре, мускулистый помероль подошел бы лучше, когда за столом царят сильные эмоции. Если бы был погреб, я спустился бы туда, в пыльный сумрак, и снял бутылку с полки. Тихо постоял бы, вглядываясь в этикетку, и рассудительно кивнув себе, вынес наверх. Взрослая жизнь, далекий оазис. И даже не мираж.
Представляю себе, как ее голые руки сложены на столе, взгляд ясный и спокойный. Никому не догадаться, что она страдает. Джон только ее любил. Его гимн Дубровнику был искренним; декларация ненависти, сны с ее удушением, любовь к Элоди — ложью, порожденной надеждой. Но ей нельзя слабеть, она должна держаться. Она выбрала манеру поведения, тон серьезной заинтересованности без недружелюбия.
— Вы опознали тело.
Элоди тоже успокоилась.
— Они пытались до вас дозвониться. Не смогли. У них был его телефон, увидели, что он мне звонил. Насчет вечернего выступления — только об этом. Я попросила моего жениха пойти со мной — мне было страшно.
— Как он выглядел?
— В смысле, Джон, — поясняет Клод.
— Удивительно. Таким умиротворенным. Только… — С резким вздохом: — Кроме рта. Такой длинный, так растянут, как в безумной улыбке, прямо от уха до уха. Но рот закрыт. От этого было как-то легче.
Вокруг меня, в стенках и алых полостях за ними, чувствую материнскую дрожь. Еще одна физическая деталь вроде этой — и мать распадется.
На заре моей сознательной жизни один из моих пальцев, еще не послушных моей воле, случайно задел креветкообразную выпуклость между ног. И хотя креветка и кончик пальца располагались на разных расстояниях от мозга, они почувствовали друг друга одновременно — занимательное явление, известное в неврологической науке как проблема связывания. Через несколько дней это случилось снова, с другим пальцем. Между тем происходило какое-то развитие, и я понял, что́ отсюда следует. Биология — это судьба, судьба дискретна, а в данном случае двоична. Суровая простота. Принципиальный вопрос в связи с каждым рождением решается так: или — или. Третьего не дано. В момент ослепительного появления на свет никто не восклицает: «Это человек!» Нет: «Девочка!», «Мальчик!». Розовое или голубое — минимальное расширение фордовской формулы: «Можете получить машину любого цвета при условии, что он будет черным». Пола только два. Я был разочарован. Если человеческие тела, умы, судьбы так сложны, если мы свободны как ни одно другое млекопитающее, почему так ограничен выбор? Я внутренне кипел, а потом, как все прочие, остыл и примирился со своим наследством. Сложность со временем неизбежно придет. А покуда мой план — явиться свободнорожденным англичанином, продуктом постанглийского, а также шотландского и французского Просвещения. Моя личность будет сформирована удовольствием, конфликтом, опытом, идеями и собственными соображениями, как скалы и деревья формируются дождем, ветром и временем. Кроме того, в нынешнем заточении у меня были другие заботы: проблемы с алкоголем, семейные неприятности и неопределенность будущего, где я могу угодить в тюрьму или жить «на попечении» равнодушного Левиафана, приемышем на тринадцатом этаже.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!