Опередить Господа Бога - Ханна Кралль
Шрифт:
Интервал:
Заканчивается история с паращитовидными железами. Начинается повседневность.
Я рассказываю все это Збигневу Млынарскому, подпольный псевдоним «Крот», тому самому, который пытался взорвать стену на Бонифратерской и готовился выстрелить именно в тот момент, когда по другую сторону стены люди Эдельмана взрывали свою единственную мину. (Млынарский прицеливался, и то же самое делал жандарм, но, к счастью, Млынарский на долю секунды его опередил.) Итак, я спрашиваю Млынарского, понятно ли ему поведение Эдельмана, а он говорит: да, абсолютно понятно. Он сам, к примеру, был после войны председателем скорняжной артели — сейчас об этом вспомнить приятно, ведь приходилось быстро действовать и принимать рискованные решения. Однажды, скажем, он использовал часть оборотных средств, чтобы покрыть крышу, так как мех заливало. Ему пригрозили судом, он заявил: «Пожалуйста, можете меня судить, я незаконно истратил два миллиона, но спас тридцать». Такое решение и вправду требовало мужества: подумать только, в те годы пустить оборотные средства на ремонт крыши. Это и есть главное в жизни, заключает Млынарский. Быстрые, мужские решения.
Уйдя из артели, Млынарский открыл собственную мастерскую, где обрабатывал мех для государственных фирм; обязанности между своими четырьмя работниками он распределил четко, чтоб не цеплялся финотдел. Один растягивал шкурки, второй резал, третий кроил, четвертый подравнивал края, а у пана Збигнева была самая ответственная работа — подгонка. Ибо главное в скорняжном деле — чтобы шкурки идеально подходили одна к другой.
Полноценной жизнью Млынарский жил, собственно, только во время войны: «Как мужчина я неказистый, шестьдесят килограммов, метр шестьдесят три росту, а был храбрее всех этих, по метр восемьдесят». А потом подгонял меховые шкурки. «Разве к этому можно относиться серьезно? — спрашивает он. — После того, что было, подгонять каракулевые шкурки?» Оттого он так хорошо понимает доктора Эдельмана.
Итак, речь идет только о том, чтобы заслонить пламя.
Но Он — как мы уже говорили — внимательно следит за всеми стараниями и может так ловко нанести удар, что уже ничего не удастся сделать. Когда, например, берут кровь и оказывается, что это был яд, тут уж ничем нельзя помочь. Почему Эльжбета Хентковская отравилась? У нее была гематома в области задней черепной ямы. Она путала слова, не могла выписать простейший рецепт, может быть, забыла свой адрес или как зажигают свет, что-нибудь в этом роде… А почему отравилась Эльжуня? У нее было все: любящие родители, комната с дорогими игрушками, а потом блестящая дипломная работа и красивый жених, но однажды она приняла снотворное, и опустела эта прекрасная салатово-белая комната, в которой ее симпатичный американский отец ни одной вещи не разрешает переставить и говорит, что так должно остаться навсегда. Американский отец спрашивал у доктора Эдельмана, почему она это сделала. Но Эдельман не сумел ответить, хотя это была Эльжуня, дочь Зигмунта, который говорил: «Я живым не останусь, а ты останешься, так что помни: в Замостье, в монастыре, моя дочка…» Зигмунт потом выстрелил в прожектор, благодаря чему они смогли перескочить через стену, а Эльжуню Эдельман отыскал сразу после войны, и ни одной он уже не сумел помочь — ни той, которая умирала в Нью-Йорке, ни той, что умирала в Лодзи…
Итак, никогда нельзя знать, кто кого провел. Иногда радуешься своей удаче, потому что ты тщательно все проверил, и подготовил, и всех убедил, и уверен, что ничего плохого случиться уже не должно, а Стефан, брат Марыси Савицкой, погибает оттого, что его распирает радость. И Целина, которая вышла с ними из каналов на Простой, тоже умирает, он же перед смертью может только ей обещать, что она умрет достойно и без страха. (Он был потом в кибуце имени Героев гетто[35], недалеко от Хайфы, на похоронах Целины — Цивьи Любеткин. Их — из канала на Простой — там было трое: он, Маша и Пнина, и Маша, едва его увидела, шепнула: «Знаешь, сегодня я опять его слышала». — «Кого?» — спросил он. «Не прикидывайся, что не понимаешь, — рассердилась Маша, — только не прикидывайся». Ему объяснили, что Маша опять слышала крик того парня, который пошел узнать, что означает указание «ждать в северной части гетто». Его сожгли на Милой, он кричал целый день, и Маша, которая тогда была рядом в бункере, постоянно слышит его крики. Слышит в городе, находящемся в трех тысячах километров от Милой и от бункера, — и шепчет: «Послушай, сегодня опять. На редкость явственно».) А к хозяйке Абраши Блюма стучится дворник, говорит: «У вас еврей», запирает дверь снаружи и идет к телефону. (Дворнику аковцы впоследствии вынесли смертный приговор, а Абраша выпрыгнул из окна на крышу, сломал ноги и лежал, пока не приехало гестапо.) А вот человек умирает на операционном столе, потому что у него был циркулярный инфаркт, которого не показала ни коронарограмма, ни ЭКГ… Ты отлично всех этих больных помнишь и, даже если операция заканчивается успешно, — ждешь.
Наступают долгие дни ожидания, потому что лишь теперь выяснится, приспособилось ли сердце к вставленным кусочкам вен, к новым артериям и лекарствам. Потом ты помалу успокаиваешься, набираешься уверенности… И когда напряжение совсем спадет и радость схлынет — тогда, только тогда, ты осознаёшь, что это за пропорция: один к четыремстам тысячам.
1:400 000.
Просто смешно.
Но собственная жизнь для каждого составляет целых сто процентов, так что, возможно, какой-то смысл в этом есть.
Ханна Кралль — великая женщина-скульптор, вылепившая из дыма газовых камер живых людей. Этой книгой можно проверять людей. Если кто-то не содрогнется, читая ее, не задохнется от комка слез, застрявшего в горле, не ощутит позора за то, что такое могло позволить себе человечество, то этот читатель неизлечимо болен страшной античеловеческой болезнью — равнодушием. Но есть и другая категория людей, к сожалению многочисленная, — люди, которые не дочитают эту книгу. Не оттого, что им станет скучно, а оттого, что им станет страшно. От нежелания страдать чужими страданиями. От дискомфорта сопереживания. Боюсь тех, кто боится сострадать. Именно они и породили концентрационные лагеря тем, что отворачивались от них. Не хотели видеть колючей проволоки, не хотели знать страшного мира, где умирающая от голода еврейская мать, сошедшая с ума, откусила кусочек своего мертвого ребенка, где вес загнанных в Варшавское гетто смертников составлял в среднем 30–40 килограммов, и ногти были похожи на когти. Какие там, к черту, метафоры, когда кровь в жилах замораживает простое, будничное: «Аля сняла туфли и пошла через минное поле босиком, она думала: если идти по минам босиком, они не взорвутся». Или горький упрек покончившему жизнь самоубийством главе Варшавского гетто Адаму Чернякову: «У нас к нему только одна претензия — зачем он распорядился своей смертью как своим личным делом?»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!