Замри, как колибри - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Будь мне по средствам, я включил бы несколько цветных репродукций в эту брошюру. А так я помещаю только черно-белые. Если кого заинтересует эта сторона моей деятельности, он может помочь позже в выпуске факсимильного издания моих акварелей. Всякая форма репродуцирования непомерно дорога. Нужно быть миллионером, чтобы потворствовать своим капризам, когда дело касается репродуцирования текста или рисунков в количествах меньших, чем товарные.
Несколько слов об отборе этих акварелей. Сегодня в моем распоряжении лишь работы, выполненные за последние несколько недель. Все более ранние я роздал друзьям в то или иное время. При мне осталось лишь несколько избранных «шедевров», так сказать. Не важно. Я всегда начинаю с чистого листа – и работаю с жаром. Бесполезно говорить мне, чтó конкретно вы хотели бы иметь: я могу предложить только то, что у меня есть в наличии на данный момент. Придется вам положиться на удачу. Не могу я из практических соображений послать и сразу несколько работ, чтобы вы выбрали из них одну себе. Если попросите одну, я пришлю одну, ту, которая, на мой взгляд, понравится вам. Если попросите три, пошлю три. Если вам станет невыносимо видеть их у себя на стене, вы всегда можете подарить их или пустить на туалетную бумагу. Между прочим, туалет – отличное место, чтобы повесить там акварели. Не могу выразить, какое удовольствие я получаю, когда «иду в ванную», как мы тут, в Америке, говорим, и любуюсь одним из собственных шедевров, глядящим мне в лицо. Мимоходом скажу, что я заметил в домах великих коллекционеров и знатоков искусства то же самое предпочтение, отдаваемое туалету. Только в последнее время, делая пи-пи chez[93] Уолтера Аренсберга, наиболее интересного коллекционера современного искусства, я обнаружил парочку очень необычных, очень впечатляющих произведений искусства. Так что не думайте, когда ссылаете один из моих шедевров в клозет, что тем самым наносите мне оскорбление. Напротив, я сочту это за знак признания.
Что до моих акварелей, полагаю, слово-другое на сей счет не помешало бы… Итак, я чувствую себя свободно во всем, за что бы ни брался. Я не пишу с натуры: я пишу из головы и с того, что временами приходит в нее. Конечно, я брался писать натюрморт, портрет или пейзаж с натуры и пытался эту натуру воспроизвести. Результат обычно бывал ужасающий. Никто, даже я сам не мог найти, что называется, сходство с оригиналом. К счастью, сходство больше не в моде.
У меня ограниченное количество мебели, которая служит вещной основой моих картин. Мой живописный словарь ограничен одним деревом, одним домом, одним небом, одним лицом; пользуясь этим словарем, я отображаю бесконечное разнообразие деревьев, домов, цветов, небес и лиц, которые существуют в природе. Видите ли, я ничего не знаю о рисовании. До 1926 или 1927 года я даже не мог скопировать рисунок. Затем случайно обнаружил однажды, что способен похоже изобразить Георга Гросса[94], чей автопортрет увидел на переплете одного из его альбомов. С тех пор я получаю удовольствие, берясь за карандаш и кисть. В лучшие дни я могу рисовать мясницким ножом. Я больше не ставлю себе целью добиться сходства; мне достаточно реальности. У каждого собственная реальность, в которую, если не слишком осторожен, нерешителен или напуган, он погружается. Это единственная существующая реальность. Если вы способны запечатлеть ее на бумаге, в словах, нотах или красках, тем лучше. Великие художники даже не берут себе за труд переносить ее на бумагу: они молча живут в ней, становятся ею.
Два человека в мире акварели, которыми я восхищаюсь, – это Джон Марин[95] и Пауль Клее; я дал бы отрезать себе правую руку, лишь бы уметь рисовать, как любой из них. Их живопись кажется мне чистой магией. К сожалению, как бы я ни восхищался их творчеством, они не оказали на меня никакого влияния. Я остался там, где начинал в 1926 или 1927 году. Барахтаюсь в Саргассовом море любопытства и наслаждения. Все мои рисунки кажутся мне замечательными. Они всегда лучшие, насколько знаю, и если далеки от совершенства, то не столь ужасно далеки от рая. Я создаю собственные небеса и собственные бездны ада, и живу в них, и извлекаю всю их сущность. Я мог бы, как советуют некоторые, поступить в академию и овладеть кое-какими основами живописи. Но стал бы я тогда счастливей? Оставаясь таким, каков я есть, хорош или плох, я получаю удовольствие от всего, что выходит из-под моей кисти. Мне ни к чему доказывать, что я живописец, ни к чему создавать себе репутацию. Когда я пишу – мир принадлежит мне!
Окажется ли метод, который я здесь обсуждаю, безуспешным, если я продолжу все так же писать акварели. Я напишу собственную могилу и лягу в нее и, хотя мои глаза закроются навеки, буду наслаждаться каждой стороной своей кончины, несмотря на отсутствие перспективы, отсутствие формы, отсутствие того-сего. У меня будет красочный конец, может, не в стиле Пауля Клее или Джона Марина (который еще жив, хвала Господу!), но конец, мой собственный конец, единственный конец, к которому каждый должен стремиться.
А теперь, прежде чем окунуться в «происхождение шедевра», позвольте предложить вам взять на заметку мое имя и адрес, которые более или менее постоянны:
Генри Миллер
Биг-Сур, Калифорния
14 марта 1943 г.
P. S. Всякий, желающий поддержать манию акварели, сделает доброе дело, прислав мне бумагу, кисти и краски, которых мне всегда не хватает. Я буду благодарен также за старую одежду, рубашки, носки и проч. Мой рост 5 футов и 8 дюймов, вес 150 фунтов, шея 15½, обхват груди 38, талия 32, шляпа и туфли 7–7½. Люблю вельвет.
P. P. S. Это письмо распечатано для меня на мимеографе и разослано добрым другом в Чикаго.
Мысленным взглядом я вижу ее так же отчетливо, как в тот день, когда мы впервые встретились. Это было в коридоре средней школы Восточного округа в Бруклине, и она шла из одного класса в другой: чуть пониже меня ростом, прекрасно сложенная, полногрудая, искрящаяся здоровьем, высоко подняв голову с властным и в то же время вызывающим видом, за которым таилась странная, тревожащая застенчивость. Рот у нее был теплый, улыбчивый, приоткрывавший крупные, ослепительно-белые зубы. Но прежде всего внимание приковывали ее глаза и волосы: легкие, золотистые, туго собранные на затылке в форме раковины. Волосы натуральной блондинки, какую встретишь разве что в оперном театре. А глаза – голубые, лучистые, озадачивающе прозрачные – удивительно гармонировали с цветом ее волос и нежным румянцем щек, так напоминавшим яблоню в цвету. В свои шестнадцать она, разумеется, была не так уверена в себе, как казалось со стороны. Но среди одноклассниц безошибочно выделялась, как выделяются те, в чьих жилах течет голубая кровь. («Голубая и ледяная», чуть не вышло из-под моего пера.)
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!