Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Я уверен, что он даже любил меня, и это меня очень поражало.Считал ли он меня недоросшим, неполным человеком, чувствовал ли ко мне тоособого рода сострадание, которое инстинктивно ощущает всякое сильное существок другому слабейшему, признав меня за такое… не знаю. И хоть все это не мешалоему меня обворовывать, но, я уверен, и обворовывая, он жалел меня. «Эх,дескать! – думал он, может быть, запуская руку в мое добро, – что ж это зачеловек, который и за добро-то свое постоять не может!» Но за это-то он,кажется, и любил меня. Он мне сам сказал один раз, как-то нечаянно, что я уже«слишком доброй души человек» и «уж так вы просты, так просты, что даже жалостьберет. Только вы, Александр Петрович, не примите в обиду, – прибавил он черезминуту, – я ведь так от души сказал».
С такими людьми случается иногда в жизни, что они вдругрезко и крупно проявляются и обозначаются в минуты какого-нибудь крутого,поголовного действия или переворота и таким образом разом попадают на своюполную деятельность. Они не люди слова и не могут быть зачинщиками и главнымипредводителями дела; но они главные исполнители его и первые начинают. Начинаютпросто, без особых возгласов, но зато первые перескакивают через главноепрепятствие, не задумавшись, без страха, идя прямо на все ножи, – и все бросаютсяза ними и идут слепо, идут до самой последней стены, где обыкновенно и кладутсвои головы. Я не верю, чтоб Петров хорошо кончил; он в какую-нибудь однуминуту все разом кончит, и если не пропал еще до сих пор, значит, случай его непришел. Кто знает, впрочем? Может, и доживет до седых волос и преспокойно умретот старости, без цели слоняясь туда и сюда. Но, мне кажется, М. был прав,говоря, что это был самый решительный человек из всей каторги.
Насчет решительных трудно сказать; в каторге, как и везде,их было довольно мало. С виду, пожалуй, и страшный человек; сообразишь, бывало,что про него рассказывают, и даже сторонишься от него. Какое-то безотчетноечувство заставляло меня даже обходить этих людей сначала. Потом я во многомизменился в моем взгляде даже на самых страшных убийц. Иной и не убил, дастрашнее другого, который по шести убийствам пришел. Об иных же преступленияхтрудно было составить даже самое первоначальное понятие: до того в совершенииих было много странного. Я именно потому говорю, что у нас в простонародье иныеубийства происходят от самых удивительных причин. Существует, например, и дажеочень часто, такой тип убийцы: живет этот человек тихо и смирно. Доля горькая –терпит. Положим, он мужик, дворовый человек, мещанин, солдат. Вдруг что-нибудьу него сорвалось; он не выдержал и пырнул ножом своего врага и притеснителя.Тут-то и начинается странность: на время человек вдруг выскакивает из мерки.Первого он зарезал притеснителя, врага; это хоть и преступно, но понятно; тутповод был; но потом уж он режет и не врагов, режет первого встречного ипоперечного, режет для потехи, за грубое слово, за взгляд, для четки, илипросто: «Прочь с дороги, не попадайся, я иду!» Точно опьянеет человек, точно вгорячечном бреду. Точно, перескочив раз через заветную для него черту, он уженачинает любоваться на то, что нет для него больше ничего святого; точноподмывает его перескочить разом через всякую законность и власть и насладитьсясамой разнузданной и беспредельной свободой, насладиться этим замиранием сердцаот ужаса, которого невозможно, чтоб он сам к себе не чувствовал. Знает он ктому же, что ждет его страшная казнь. Все это может быть похоже на то ощущение,когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что ужсам наконец рад бы броситься вниз головою: поскорей, да дело с концом! Ислучается это все даже с самыми смирными и неприметными дотоле людьми. Иные изних в этом чаду даже рисуются собой. Чем забитее был он прежде, тем сильнее подмываетего теперь пощеголять, задать страху. Он наслаждается этим страхом, любит самоеотвращение, которое возбуждает в других. Он напускает на себя какую-тоотчаянность, и такой «отчаянный» иногда сам уж поскорее ждет наказания, ждет,чтоб порешили его, потому что самому становится наконец тяжело носить на себеэту напускную отчаянность. Любопытно, что большею частью все это настроение,весь этот напуск, продолжается ровно вплоть до эшафота, а потом как отрезало:точно и в самом деле этот срок какой-то форменный, как будто назначенныйзаранее определенными для того правилами. Тут человек вдруг смиряется,стушевывается, в тряпку какую-то обращается. На эшафоте нюнит – просит у народапрощения. Приходит в острог, и смотришь: такой слюнявый, такой сопливый, забитыйдаже, так что даже удивляешься на него: «Да неужели это тот самый, которыйзарезал пять-шесть человек?»
Конечно, иные в остроге не сразу смиряются. Все ещесохраняется какой-то форс, какая-то хвастливость: вот, дескать, я ведь не то,что вы думаете; я «по шести душам». Но кончает тем, что все-таки смиряется.Иногда только потешит себя, вспоминая свой удалой размах, свой кутеж, бывшийраз в его жизни, когда он был «отчаянным», и очень любит, если только найдетпростячка, с приличной важностью перед ним поломаться, похвастаться ирассказать ему свои подвиги, не показывая, впрочем, и вида, что ему самомурассказать хочется. Вот, дескать, какой я был человек!
И с какими утонченностями наблюдается эта самолюбиваяосторожность, как лениво небрежен бывает иногда такой рассказ! Какое изученноефатство проявляется в тоне, в каждом словечке рассказчика. И где этот народвыучился!
Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно итоскливо лежа на нарах, я прослушал один из таких рассказов и по неопытности принялрассказчика за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханныйжелезный характер, тогда как в это же время чуть не подшучивал над Петровым.Темой рассказа было, как он, Лука Кузьмич, не для чего иного, как единственнодля одного своего удовольствия, уложил одного майора. Этот Лука Кузьмич был тотсамый маленький, тоненький, с востреньким носиком, молоденький арестантик нашейказармы, из хохлов, о котором уже как-то и упоминал я. Был он в сущностирусский, а только родился на юге, кажется, дворовым человеком. В немдействительно было что-то вострое, заносчивое: «мала птичка, да ноготоквостер». Но арестанты инстинктивно раскусывают человека. Его очень немногоуважали, или, как говорят в каторге, «ему очень немного уважали». Он был ужасносамолюбив. Сидел он в этот вечер на нарах и шил рубашку. Шитье белья было егоремеслом. Подле него сидел тупой и ограниченный парень, но добрый и ласковый,плотный и высокий, его сосед по нарам, арестант Кобылин. Лучка, по соседству,часто с ним ссорился и вообще обращался свысока, насмешливо и деспотически,чего Кобылин отчасти и не замечал по своему простодушию. Он вязал шерстянойчулок и равнодушно слушал Лучку. Тот рассказывал довольно громко и явственно.Ему хотелось, чтобы все его слушали, хотя, напротив, и старался делать вид, чторассказывает одному Кобылину.
– Это, брат, пересылали меня из нашего места, – начал он,ковыряя иглой, – в Ч-в, по бродяжеству значит.
– Это когда же, давно было? – спросил Кобылин.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!