Общие места. Мифология повседневной жизни - Светлана Юрьевна Бойм
Шрифт:
Интервал:
Российская новая личность родилась в XIX веке в аскетическом воображении социал-демократов и выразила себя в романе Чернышевского «Что делать?». Недаром роман стал настольной книгой Ленина, а также моделью будущего революционного человека121. После революции новый человек стал быстро терять индивидуальные черты. Время вело свой естественный отбор, в результате чего уходил из жизни тип революционера-героя и на смену ему нарождались «маленькие люди – строители социализма»122. Таким образом, в формировании советской личности приняли участие две по сути конфликтующие модели: с одной стороны, новый Адам революционного авангарда, с другой же – анонимный советский гомункулус, дитя советской бюрократии. Конечный результат неодинаков. Эти два существа зачастую предстают как противоположности, но могут и взаимно заменять друг друга.
К середине 20-х годов советская официальная пресса заменила все эти абстракции художественного сознания новыми педагогическими моделями, отвечающими нуждам страны. Идеальным объектом педагогики становится не какой-нибудь Адам, а бездомный хулиган-беспризорник, дитя Гражданской войны. Его-то и следует преобразовать в образцового строителя коммунизма. Милитаризированные колонии для беспризорников наподобие тех, что описаны в «Республике ШКИД»123 или же позднее в «Педагогической поэме» Макаренко, становятся моделью нового общественного устройства социалистической республики. Педагогика – одна из главнейших революционных и постреволюционных дисциплин. К советским людям власти относятся как строгие, но справедливые учителя к невоспитанным детям, которым они помогают избавиться от «детского мистицизма, фантазирования, индивидуализма и хаоса»124. Если в 20-е годы товарищество, братство и советский коллектив были гораздо важнее «буржуазной семьи», то в 30-е годы понятие семьи возвращается. Маленькая семья, однако, лишь часть большой семьи народов СССР во главе со Сталиным в роли отца, мужа и дедушки.
В годы коллективизации и появляется нужда в новом мифе, который бы отразил конфликт старой и новой семьи. Героем становится пионер Павлик Морозов, который, по легенде, донес на своего отца, кулака и вредителя, пожертвовав им во имя новой колхозной семьи и спасения отечества. Это – советский вариант мифа об Эдипе, только вместо метафизических отношений со сфинксом здесь присутствует мистическая связь с родиной. К временам «оттепели» Павлик Морозов стал антигероем в неофициальной культуре, мальчиком-доносчиком, внутренним стукачом, который мог вырасти в любой семье. В эпоху гласности всплыли документы, показывающие, что отец Морозова по своему материальному достатку никак не мог быть отнесен к зажиточным крестьянам-кулакам, а являлся середняком и что настоящей причиной доноса на него была ревность его жены, матери Павлика, которая в советской легенде большой роли не играла. По перестроечной легенде, мама умело манипулировала сыном и общественным мнением отомстила мужу за измены. Правда это или нет, неизвестно. Новая легенда не менее мелодраматична, чем предыдущая, но мифологический акцент в ней смещен с политики на частную жизнь, хотя даже в новом варианте за личную жизнь несется политическое наказание.
Надежда Мандельштам в своих мемуарах пишет о повседневных практиках «новых советских людей» в сталинское время и о вынужденной бездомности личности. Она использует все те же категории дома, частной жизни, души и личности, но перевертывает их значения. Та бездомность, которую испытывала она с мужем, к сожалению, не являлась метафорической. У советского человека «я» могло быть экспроприировано вместе с комнатой в коммуналке: «сжатое и раздавленное „я“ где-то ютилось в полном сознании своей никчемности и отсутствии прав на жилплощадь»125. Вступая в спор с Достоевским, чьи дневники она перечитывает в годы террора, Мандельштам пишет, что в основе болезни века лежит советское «ужимание личности», а отнюдь не буржуазный индивидуализм. Новый тип «эгоцентрика», заботившегося только о спасении собственной шкуры, как и тип нового бездомного, имели советское тоталитарное происхождение и к национальному духу никакого отношения не имели…126
Лидия Гинзбург пишет о практиках повседневного сталинизма и о механизмах массового приспособления частного поведения к политической норме: «Что же я могу сказать по личному поводу? В основном, что не надо иметь никаких иллюзий, – ничто никому не прошло безнаказанно… Можно насчитать несколько разновидностей функционировавших. Были тогда честно совпадающие, были самовнушаемые, были цинические или предавшиеся резиньяции»127. Повседневное приспособление отражалось в оправдании и равнодушии к массовым арестам и всему происходящему вокруг, в определенных языковых практиках, «в торопливом показе тождества», в интонации. Лидия Гинзбург пишет о посещении Полтавы вскоре после голода на Украине и о своем собственном «незамечании» происходящего; перечитывая свои тексты, она обращает внимание на то, как «всеобщий язык проникает и располагается в нашем слове». Таким образом, даже частный текст перестал быть «личным». Именно поэтому, по ее мнению, пережившим это время должно быть трудно описать свою биографию, которую она называет «уж очень не по своей воле биографией». Мечта о монизме личного и коллективного, о тотальной целостности советского человека кончается «бездной унижения», за которую все несут определенную ответственность. В конце своей книги «Человек за письменным столом», в заметках 1987 года, Лидия Гинзбург задает вопрос сама себе и своему поколению:
Читаем романы о 30-х годах… Читать местами мучительно. Вот так мы и жили. В разных вариантах, но так. З. Г. говорила: примета времени даже не террор, не жестокость (это бывало и в другие времена), а предательство. Всепроникающее, не миновавшее никого – от доносивших до безмолвствующих.
По ходу жизни работают разные защитные механизмы. Обволакивают, подстилают соломку. Чтоб мы не кричали от ужаса. Мы не видим картину проживаемой жизни. Всякий раз только частицу. И всякий раз она – частица – к нам или мы к ней приспособлены.
А теперь минутами ретроспективный ужас. Распахивается «бездна унижения». Как же это мы шли в эту бездну, шаг за шагом, ничего не пропуская…128
1960–1980-е: В поисках частной жизниВо время хрущевской «оттепели» личность и ее интересы вновь приобретают особое значение в контексте общественной жизни. На смену новому Адаму и новому Эдипу приходит физик-лирик и интеллигент-романтик, верящий в старомодное понятие личности с легким хемингуэевским акцентом. В оппозиции коллективу, однако, выступает не столько отдельный человек, сколько альтернативное сообщество, неофициальный круг друзей, не товарищи, а родственные души, «свои». Уже в середине и особенно к концу 60-х уход в частную жизнь стал рассматриваться в неофициальной культуре чуть ли не как единственная модель бескомпромиссного поведения. Частная жизнь представляла собой не побег от реальности, а попытку создания параллельной реальности,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!