Дом дневной, дом ночной - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
У Марты была одна привычка, которая меня особенно раздражала, — она вставала за мной и из-за плеча следила за тем, что я делаю. Я слышала ее дыхание: легкое, частое, прерывистое — дыхание старого человека. Ощущала ее запах, то был запах сна, постели, разомлевшей от сна кожи. Так порой пахнут дети. Этот запах взрослые стремятся заглушить духами и дезодорантами — отчего начинают пахнуть, как вещи, а не как люди.
Так вот, Марта вставала надо мной и стояла. Чем бы я ни занималась, у меня все начинало путаться. Если я читала, слова разбегались, и терялся смысл предложения. Если писала, мне вдруг становилось не о чем писать. В таких случаях я деликатно отодвигалась, чтобы ее не обидеть, но меня это злило.
Единственное, в чем она мне не мешала, — так это читать эфемериды, сборники особо точных таблиц с координатами небесных светил, наверное, потому, что там не было ни слов, ни предложений, ни даже рисунков, которые можно охватить взглядом. Одни лишь колонки абсолютно бесстрастных цифр, постоянных значений, не допускающих непонимания, раз навсегда рассчитанных и напечатанных черным по белому, чисел от одного до шестидесяти, ибо столько возможностей люди дали времени, чтобы так или иначе себя проявить. Итак, только комбинации чисел и двенадцать простых графических знаков, обозначающих небесное пространство. И еще десять символов небесных тел — вот и все. Достаточно вчитаться в это повнимательней, пробежать глазами ряды и колонки цифр, и, обладая определенными навыками, можно представить себе все в целом, увидеть краткое, неустойчивое равновесие, присущее лишь бумажным «мобилям», которые мастерит моя сестра, — тщательно сбалансированным пространственным конструкциям, которые подвешиваются на шелковых нитях и приходят в движение от едва уловимого движения воздуха в комнате. Однако мобили хрупкие, и их гораздо легче разрушить, чем создать. Мир, представленный в эфемеридах, удивительно прочен, собственно говоря, бессмертен. Видимо, поэтому ничто не может помешать мне его созерцать.
В моих эфемеридах не было, однако, кометы.
— Это год кометы, — сказала Агнешка, наливая мне молока в бидон. — И предпоследний год жизни Папы Римского. Встретятся две стихии, а потом наступит странная зима. Люди начнут дохнуть, как мухи.
Агнешке случалось пророчествовать. Когда изо дня в день видишь Петно, единственное, что можно предчувствовать, — так это конец света. Всякий раз мы слышали новый прогноз будущих событий. Возможности Агнешкиного воображения были безграничны. Кроме того, она умела так растянуть слово во все стороны, что непременно получалась какая-нибудь история, менявшаяся точь-в-точь, как у Имярека менялась в зависимости от времени, места и обстоятельств, в которых была рассказана: вечером или утром, у колодца или же в ресторанчике «Лидо», под вино или под водку.
Выслушав пророчество, я возвращалась домой. Останавливалась на дороге и пила молоко прямо из бидона — оно имело вкус белого неба. Я думала о грибах — наверное, они уже появились. Было достаточно тепло для первых шампиньонов, достаточно сыро для луговых опят, достаточно солнечно для дождевиков. И вдруг, с полным ртом молока, я увидела, что горят луга над домами. Огонь тянулся тонкой цепочкой кверху, по ветру, в сторону леса. Узкая змейка медленно ползла, весело искрясь на солнце, тихая, оставляющая за собой темные пятна, что-то вроде тени от тучи, но во сто крат темнее.
— Стоп! — воскликнула я.
Теперь все должно было остановиться, как в компьютерных «играх стратегии», как на картах погоды на экране телевизора, где мир состоит из извилистых линий и цифр.
Не тут-то было. Позади кто-то меня окликнул. Агнешка стояла на перевале, ее маленькая, приземистая фигурка казалась уродливой в растянутом спортивном костюме.
— Когда сменится ветер, сгорят ваши дома, — прокричала она. Мне почудилось, что я слышу в ее голосе удовлетворение.
Я помчалась вниз. Молоко выплескивалось из раскачивающегося бидона и обливало мне ботинки.
Мы работали несколько часов, прежде чем приехали прокопченные пожарники и сказали, что горят луга по другую сторону гор. Они были раздеты до пояса и неторопливы. Бесцеремонно прошли сквозь стену огня и схватили пылающую гидру за оба конца. Они, по-видимому, знали, что делают, — обращались с ней, как с длинной, растянутой по земле лентой. Загнули два ее конца так, что линия, описав круг, замкнулась. Ветер на мгновение стих, большое огненное кольцо вспыхнуло. Огонь буйствовал внутри него, был как вихрь, как смерч. Сквозь испуганный, дрожащий воздух я видела, как навсегда исчезают остролистные травы, как погибают прошлогодние отпрыски солнца. Огненный смерч гудел, пока огонь не пожрал сам себя и не умер.
Сгорели луга, опушка леса и ягодники. Больше всего мне было жаль ягод. Спалив их, огонь убил некую частицу сочного будущего. Марта показала нам, как лучше всего тушить горящие травы — бить по огню еловой лапой. Мягко, словно легонько шлепаешь по заднице. Если лупить слишком сильно, поддаешь пламени воздуха. Марта говорила еще, что луга горят раз в несколько лет, и переживать из-за этого не стоит. Р. придерживается иного мнения о пожарах на лугах.
— Я нашел это слово, — сказал он. — Женским соответствием «мудреца» может быть «мудрила».
Он начал писать медленно, с трудом, слово за словом составляя историю девочки, которую потом, в будущем, Господь Бог наш одарил своим ликом, обрекая тем самым на мученическую смерть. Первая фраза звучала так: «Кюммернис родилась несовершенной, но в том смысле, какой приписывают несовершенству люди». Вторая так: «Но иногда несовершенство в мире людей суть совершенство для Бога». На это у него ушло четыре дня. Собственно говоря, он не понимал, что написал, что это значит. А может, и понимал, но не словами, не мыслью. Пасхалис ложился на пол, закрывал глаза и повторял эти фразы, пока они не потеряли смысл. И лишь тогда он осознал, что выразил в словах наиважнейшую вещь в мире. Ему откуда-то стало известно, как теперь будет; он сможет писать дальше, только если отрешится от вкуса еды, запаха воздуха, звуков. И станет бесчувственным, безучастным, без ощущений, без аппетита, без обоняния, его больше не будет радовать полоса света в келье, а солнечное тепло покажется ненужным и недостойным внимания так же, как и все остальное, что он когда-то любил. Тело одеревенеет, отстранится от него и затаится, подстерегая его возвращения.
Пасхалис писал и уже не мог дождаться, когда же наконец он все закончит, чтобы вновь стать собой, вновь поселиться в своем теле и даже раскинуться в нем, как в удобной постели.
Он описывал детство святой — одинокой в большой семье, затерявшейся среди своих братьев и сестер. «Однажды отец хотел подозвать ее, но забыл имя, ибо столько имел детей, так был обременен заботами, в стольких войнах участвовал, столько у него было подданных, что имя дочери стерлось в его памяти». Теперь Пасхалис не сомневался, что у Кюммернис было необычное детство — ее хрупкое юное тело источало бальзамический запах, а в ее постели находили свежие розы, хотя стояла зима. Как-то раз, когда девочку поставили перед зеркалом, наряжая к какому-то торжеству, на зеркальной поверхности появилось изображение Сына Божьего и оставалось там некое время. Пасхалис счел, что, должно быть, это и склонило отца девушки («он был кряжист, вспыльчив и легко впадал в ярость») отдать ее монахиням на воспитание. Монастырь выглядел так, каким инок видел его из окон своей кельи — большое строение на холме, из окон которого открывался вид на горы. Сестра-наставница, которая заботилась о девочке, была похожа на матушку Анелю. Конечно, в ее описании отсутствовали подробности, например, у нее не было пушка над верхней губой, но даже та, что послужила ее прототипом, узнала себя.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!