Эдик. Путешествие в мир детского писателя Эдуарда Успенского - Ханну Мякеля
Шрифт:
Интервал:
У матери нас ждал настоящий праздник. Стол был длинным, шума хватало, угощений — полный стол, стоял гомон, произносились речи и тосты. Эдуард представил меня, и я смог усесться рядом с ним, вроде как в безопасности. Только позднее я понял, что таким образом я прикрывал его тыл. Присутствовали братья, а также отчим и его сын. И мать была виновницей торжества, сидела на почетном месте, разумеется, во главе стола, словно царица на своем троне.
Отчим был уже старым брюзгливым дедушкой в дурном расположении духа, глуховатым. В нем трудно было приметить военного, прошедшего войну. Он сидел среди гостей в пижаме и неприветливо отнесся ко мне, прибывшему из капиталистической страны молодому человеку. Теперь, когда я знаю о его кэгэбэшном прошлом, то понимаю его лучше прежнего. А мать была ко мне благосклонна, соблюдая положение и осанку, как и подобает имениннице-юбилярше, хотя голова немного и дрожала.
По всему было видно, что мать была когда-то красивой и все еще знает об этом. Моя первая мысль при виде ее была: передо мной бывшая аристократка, ибо в матери было что-то от мадам Пешеходовой, издательницы Эдуарда, той самой, которая дала мне «Дядю Федора».
Мадам Пешеходова была, правда, уже свергнута со своего престола юными коммунистами, положение давало слишком много привилегий, на которые зарились нижесидящие. Но едва ли она вследствие этого изменила своему стилю. В обеих сквозило одинаковое спокойное достоинство. Что до матери Эдуарда, я просто как-то понял, что человек она не счастливый и едва ли когда-нибудь счастливой была. По крайней мере на данный момент мать казалась глубоко и сильно разочарованной в своей жизни. Один раз она засмеялась, но когда лицо возвратилось к обычному выражению, перемена ощущалась тем больше. Возможно она была из тех, кто вечно недоволен. О чем речь ни зайдет, тут же обнаружится новый повод для нытья.
Я помню, что хотя голос у отчима был рычащий, к нему относились вроде, как к ребенку, настолько старым уже считали. Не понимает, значит, не понимает, и с этим ничего поделать уже невозможно. Зато горькие складки в углах рта матери не разглаживались, не говоря уже о том, чтобы за весь праздник хотя бы сложиться в улыбку, даже тогда, когда Эдуард произносил речь в честь дня рождения матери.
Эдуард вел себя как-то суетливее обычного и даже во время речи нервничал, хотя уж кто-кто, а он-то говорить умел, привык выступать на сценах даже перед многотысячными залами, понимал ситуации и людей. Но у своей матери Эдуард говорил избитыми штампами, без чувства, как будто был не дома, подумал я. Так, собственно, дело и обстояло. Поэтому сразу, как только были произнесены несколько тостов и немного поели, он шепнул мне: «Пошли…»
Несмотря на возражения собравшихся, мы поднялись, Эдуард посмотрел на часы, произнес что-то о наших важных встречах и указал на удивленного меня, а затем мы попрощались и тут же оказались на улице.
Я уже привык к скорости Эдуарда, но такого я не ожидал. На улице нервозность Эдуарда частично исчезла, а за рулем машины от нее не осталось и следа. Он снова был самим собой — спокойным, то есть, по своему обыкновению подвижным как ртуть и веселым, крутил баранку так, словно катался на аттракционе «автодром».
Но празднество и вид матери тем не менее продолжали его беспокоить. Потому что он, быстро взглянув на меня, вдруг спросил о моих впечатлениях; в том числе и о том, что меня самого интересовало. Что я, собственно, думаю о его матери?
Мы с самого начала говорили друг с другом прямо, и поэтому мне было легко ответить. Я рассказал о своих мыслях, говорил о горделивости матери и ее кажущейся несчастности, о, по-видимому, не покидающей ее разочарованности жизнью, то есть рассказал обо всем, что было в голове. И Эдуард кивал, и как будто темная тень пробежала по лицу.
— Точно, — произнес он затем.
А потом рассказал мне как бы мимоходом запавшее ему в душу воспоминание Однажды, уже взрослым и достигшим положения писателя, Эдуард пришел к матери с газетой.
— Здесь и про меня пишут, — как бы безразлично сказал он ей.
Лицо матери прояснело:
— Ругают?
— Нет, наоборот, хвалят и прославляют, — с энтузиазмом ответил Эдуард.
И тогда уже распространившуюся по лицу матери радость как корова языком слизнула.
Этот случай Эдуард не забывал никогда. Мать желала своему сыну плохого. Что это за мать такая? Однако на этом разговор о матери тогда закончился и не возобновлялся долгое время. Говорить о неприятных вещах Эдуард, на самом деле, до сих пор не любит. Он, кажется, думает, что когда ворошишь воспоминания, те же самые старые чувства сразу всколыхнутся и оживут. Конечно, можно было бы посоветовать, можно было бы сказать, что через все пережитое следует пройти еще раз, проговорив, и только тогда от него избавиться. Но сказать легко. Едва ли это изменит ситуацию.
5
Были с детством Эдуарда связаны и другие, не только мрачные воспоминания. Даже серый день проясняется, когда солнце начинает рассеивать туман. И в голосе сразу появляется более светлая нотка:
«Любил ли я жизнь? Черт его знает. Сейчас мне вспоминается из детства все неприятное, но тогда я радовался, увлекался и был здоровым».
На такое настроение влияло и все то, что было вокруг, прежде всего товарищи. Их хватало:
«Весь огромный двор жилмассива на Кутузовском проспекте был переполнен детьми. В углу девочки прыгали через скакалку и в классики. Девочки рисовали мелом на асфальте квадраты. Они также с удовольствием играли в штандер, где в воздух бросали мяч и выкрикивали имя Маши, Насти, Веры или Любы. Девочке, имя которой выкрикнули, нужно было поймать мяч и попасть им в кого-нибудь из убегающих. Если она попадала, той приходилось в свою очередь ловить брошенный в воздух мяч. И так игра продолжалась.
В другой стороне играли в волейбол через протянутую веревку для сушки белья. Где-то играли в прятки и в палочки. У стены азартно резались в пристенок. А в самом темном уголке самые старшие ребята надували дымом презервативы, завязывали из веревочками и выбрасывали шары на проспект».
Игры, знакомые и мне. Палочки известны и в Финляндии — тут сначала, топнув ногой, подкидывали двенадцать палочек в воздух, и только когда их соберешь, можно было отправляться искать спрятавшихся. Здесь эта игра называется kaksitoista tikkua laudalla (двенадцать палочек на доске).
Да и презервативы в Каллио были, им дивились, но дымом все-таки не заполняли.
Учеба в школе у Эдуарда шла обычно с хорошей успеваемостью. Особенно в начале у него не было никаких особых сложностей. Когда силы духа заканчивались, Эдуард с удовольствием прибегал и к кулакам:
«Я рос маленьким драчливым мальчишкой. Помню из первого класса такой случай. Одна женщина сама приводила своего сына в школу. Часто она при сыне бранила меня за то, что я лез к мальчишке.
Мать сказала сыну:
— Как это ты не справишься с такой мелюзгой. Покажи ему!
Мальчишка храбро бросился к драку со мной, но после короткой потасовки опять с ревом убежал к матери».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!