Третий роман писателя Абрикосова - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Внук и внучка все его капризы выполняли безупречно, но в этой безропотности старик видел скрытый укор и прямо из себя выходил. Он собирался было позировать скульптору для бронзового барельефа, а потом ему пришло в голову этакое – вообще безо всякого портрета, а вделать туда зеркало. Вот такой многозначительный намек прохожему, который остановится. По ком звонит колокол? Он звонит по тебе!.. Но потом старик решил, что это выйдет слишком затейливо, никто не поймет, и зеркало может расколоться, или какая-нибудь дамочка, пришедшая на людные похороны, подойдет к его памятнику подкрасить губы и причесаться, а то и целая очередь таких дамочек образуется, как в ресторанном гардеробе девицы толкутся у зеркала, вытянув шеи. Старик любил рестораны. Любил этот вольный, чуть взвинченный настрой, любил усесться за лучший столик и первым делом развернуть и распластать сложенную корабликом салфетку. И, отстранив протянутую официантом карточку меню, сказать: «Значит, так… – На секунду задуматься, глядя сквозь почтительную фигуру официанта, и решить наконец. – Так! А принесите-ка нам…» Помнится, когда они с сыном еще дружили и вместе заезжали пообедать в «Савой» или к татарам – старик любил называть рестораны по-старому, – так вот, в те прекрасные времена сын, бывало, удивлялся: «Ты опять заказал без меню, а вдруг у них не окажется?» Окажется, окажется! Ни разу такого не было, чтоб не оказалось, если он просит. И даже в последнее время, когда у ресторанов толпились очереди, когда вечное «мест нет» висело на всех дверях, старика все равно пропускали. Для него место всегда находилось. Только тростью, набалдашником в стеклянную дверь постучать – и швейцар тут же открывал с улыбкой и полупоклоном. Иные удивлялись, думали, что его во всех кабаках знают. Ну, где-то знают, где-то нет, да не в этом же дело! Швейцар уже через стекло двери догадывался, по контуру, по осанке видел, что пришел хозяин, завсегдатай, человек сильный и щедрый, и поэтому надо дверь отворить, и шубочку принять, и метрдотеля позвать, и потом номерочек от шубочки протянуть, и все с улыбкой, с пришепетыванием и готовыми ладонями, куда старик не глядя толкал мелкую бумажку.
Как мало надо, чтоб перед тобой расшаркивались! – с тихим презрением думал старик. Как мало – хозяйская осанка, крепкий голос, взгляд насквозь и беспрекословная речь после краткого раздумья – «значит, так!». И он не любил людей за эту готовность уступить, утереться, смолчать, угодливо улыбнуться, и вообще, он чувствовал себя чужим среди этого задерганного, напуганного племени. Одним словом, в гостях. Да, да, именно в гостях! Он всю жизнь прожил, как в гостях, и добро бы в гостях веселых и приятных – так нет же, его как будто назло заставили высиживать унылое застолье в пошлом мещанском доме, где все сладенько улыбаются и заглядывают в глазки. Бррр! Домой, домой… И сына своего старик возненавидел именно за мягкость и уступчивость, за то, что тот не смог в положенное время стукнуть кулаком по столу и заорать: «Значит, так, папаша!!» – как он в свое время заорал своему отцу. И отец выделил ему законную долю из их торгового дела и отпустил в Гамбург учиться к профессору фон Штауфенбергу. Страшно подумать, что было бы с ним, если бы он тогда не настоял на своем. И поэтому старик терпеть не мог визитов сына с женой – сын появлялся на пороге заранее смущенный, весь извиняющийся, лез целоваться и обнимал за плечи мягкими влажными руками. А сноха, наоборот, разговаривала очень независимо, и в кресле сидела тоже этак независимо, нога на ногу, покачивая носком модненькой туфельки, и столько жалкой заученности было в ее вроде бы вольной посадке и вроде бы дерзких словечках, что старик был готов заплакать от омерзения. Сын был полным ничтожеством. И в двадцать, и в тридцать, и в пятьдесят лет он был только сыном своего отца, и более никем. Старик своими ушами подслушал разговор в министерском коридоре: «Умер такой-то…» – «Кто-кто?» – «Ну, сын такого-то». – «А! Да, да…» Ну, братец, если ты и за смертной гранью остаешься сыном такого-то и более никем, значит, туда тебе и дорога, и нечего скорбеть, что, мол, ах, рано умер. Знаете, если человек к пятидесяти двум годам не сумел ничего, фигурально выражаясь, изваять, то вряд ли что-нибудь сумеет и в дальнейшем. Природа мудрее, жаль только, никто этого не понимает.
И старик подумал, что его тоже никто не поймет. Не поймут высокого презренья, с которым он отверг официальное погребение за казенный счет и решил воздвигнуть себе надгробие со столь дерзкой эпитафией. Конечно же все подумают, что он капризничает, причем капризничает зло – имея право на государственные похороны, раскидывает деньги скульпторам и гранитчикам, меж тем как у него внук с ребенком и внучка с тремя детьми. А ведь действительно, у него двое внуков и четверо правнуков, и они не так чтобы очень прочно устроены в этой жизни. Вот, внук и внучка приносят ему обеды, а он спросил, на какие деньги? Конечно, он примерно раз в месяц спрашивал, как у них с деньгами, а они отвечали, естественно, что все в порядке. Нехорошо… А может быть, здесь действительно нет никакого высокого презренья, а просто очередной тяжелый старческий каприз? Старик думал об этом, временами задремывая, часа два, а потом позвал внучку, велел ей сесть и сообщил, что отменяет все свои решения насчет похорон. Велел ей взять квитанции и самодельный договор со скульптором, вытребовать назад все авансовые суммы и забрать деньги себе на любые надобности. Внучка слушала, вежливо кивая и вздыхая про себя, потому что все это тоже было очередным тяжелым старческим капризом, и старик это понял и замолчал, и скоро заснул.
Ему приснился долгожданный сон, как будто он домой из гостей возвращается, как будто он стоит на маленькой круглой сцене, а вокруг громадный амфитеатр, это и есть дом, обитель большей и лучшей половины человечества. И его все зовут, и машут руками, и он идет, подымается, и все ему указывают на его место, и он садится, его обнимают, пожимают руки, похлопывают по плечу, перегнувшись через ряд, через кресло, и все это похоже на большую аудиторию в старом университетском здании. А перед каждым, и перед ним тоже, лежит раскрытая, но непочатая коробка папирос, спички, пепельница, и еще блокнот и острый карандаш, как будто все собрались на совещание. А внизу круглая сцена превратилась в землю, с городами и полями, с синими, как на карте, морями и реками, но при этом видны люди, как они суетятся там, бедные и неловкие, а все сверху смотрят на них и быстро пишут в своих блокнотах. Что они пишут, зачем? Ах да, ведь это еще мама говорила про покойного дедушку – дедушка с неба на нас смотрит, он с неба все видит… Вот и они смотрят сверху на своих родных и тут же записывают все их ошибки и огрехи. Старик обернулся, поискал глазами деда, отца, жену, заодно и сына со снохой, но никого не увидел – столько народу, куда там! Амфитеатр высоко-высоко вверх уходил, терялся в дымке, и тогда старик снова взглянул вниз, на землю, и увидел дачное место Каменку и свою соседку Таню Садовскую. Он был тогда гимназист, ему было пятнадцать лет, и Тане тоже было пятнадцать, и они жили рядом на даче. Таня была в белых чулочках и туфельках, она только что приехала из города, и вся была совершенно не дачная, с ровным пробором и аккуратным пучком на затылке, в маленьких круглых очках с золотыми дужками. А он, наоборот, только что из лесу вышел, в смазных сапогах и ватной куртке, с дробовиком и двумя рябчиками на поясе. И они столкнулись на аллейке. И он вдруг протянул к ней руки и стал ее целовать, а она стояла, закрыв глаза и опустив голову, а он бормотал ее имя и целовал, и все время под губы попадалась ему холодные дужки очков, и он целовал эти очки тоже, и, наверное, сделал ей больно, потому что она вдруг мотнула головой и посмотрела ему прямо в глаза. У нее были серые глаза и тонкий нос, она смотрела сквозь очки, и он понял, что умирает от любви, он раньше только в книжках читал, что кто-то умирал от любви, а теперь он умирал от любви сам, и, глядя в ее чуть двоящиеся из-за очков глаза, он едва выговорил: «Таня, я тебя люблю, давай поженимся… Хочешь?» И она прикрыла глаза и медленно кивнула, и тогда он снял с нее очки и поцеловал ее в губы, как жених свою невесту. И она обняла его и ответила на поцелуй, но потом вдруг отпрянула, вырвала у него свои очки и убежала. Он не сразу побежал за ней, он стоял изумленный – как же так, ведь она только что согласилась стать его женой, зачем же убегать? А когда он бросился следом, то было уже поздно – она уже взбегала на крыльцо своей дачи. Он подергал калитку, было заперто, тогда он просунул руку, нащупал щеколду, но тут из-за дома вылетели, захлебываясь лаем, Архар и Мастак – знаменитые гончаки Коли Садовского, Таниного старшего брата, а там и Коля закричал с крыльца: «Тубо! Тубо! Кто там?!»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!