Останется при мне - Уоллес Стегнер
Шрифт:
Интервал:
– Как себя чувствуешь? Что-нибудь не так?
– Пожалуй, Чарити права. Устала.
– Может быть, еще поспишь? Хочешь, сниму фиксаторы?
– Нет, оставь. Меньше будет тебе хлопот, если мне придется тебя позвать.
– Да какие там хлопоты.
– Ну как какие, – возражает она. – Изрядные. Изрядные! – Прикрывает глаза. Потом вновь улыбается. – Как насчет того, чтобы очистить нам апельсин?
Я чищу нам апельсин и наливаю остатки кофе из термоса. Она полусидит, прислонясь к изголовью кровати, ноги – тонкая прямая линия под одеялом, лицо приняло одно из тех ее задорных, озорных выражений, которыми она словно говорит: ну до чего весело!
– Мне нравится эта идея с чота хазри, – говорит она. – А тебе? Это как в Италии, когда мы просыпались рано и ты готовил чай. Или в отеле “Тадж-Махал” в Бомбее. Помнишь тамошний завтрак? Фрукты и чай, а здесь – фрукты и кофе. Не хватает только большого потолочного вентилятора вроде того, который сломался, когда Ланг бросила в него подушку.
Я оглядываю голые стены, голые стойки, голые балки, простые зеленые жалюзи без занавесок. Все остальное, что имеется на территории, даже Большой дом, выдержано примерно в таком же духе. Чарити ровным слоем накладывала строгую простоту на себя, на свою семью, на гостей.
– Ну, – приходится мне сказать, – не совсем как в отеле “Тадж-Махал”.
– Лучше.
– Может быть, и лучше.
Она роняет на колени полусжатую в кулак руку с половинкой апельсина – руку, которая никогда полностью не разожмется, потому что, когда Салли была в “железном легком”[3], все мы, даже Чарити, которая обычно ничего не упускала из виду, были так сосредоточены на том, чтобы она дышала, что кистью руки заняться забыли. Она слишком долго оставалась в сжатом положении. Теперь спокойное самообладание, тихое стоическое смирение опять покидает Салли на время. По глазам вижу, что ее одолевают эмоции и что она переутомлена.
– Ах, Ларри, Ларри, – с укором обращается ко мне она. – Не говори мне, что не опечален. Ты так же опечален, как я.
– Только когда смеюсь, – отвечаю словами из песни, ибо, какие бы эмоции ее ни одолевали, она не более терпима к вытянутым лицам, чем Чарити. Она принимает упрек, позволяет мне подоткнуть одеяло, позволяет себя поцеловать, улыбается. Опускаю жалюзи. – Халли и Моу придут через два-три часа, не раньше. Поспи. У нас в Санта-Фе только пять утра. Я тебя разбужу, когда они явятся.
– А сам что собираешься делать?
– Ничего особенного. Буду сидеть на веранде, присматриваться, принюхиваться, пребывать в поисках утраченного времени.
Чем я довольно долго и занимаюсь. Усилий это не требует. Все здесь к этому побуждает. С высокой веранды лес, спускающийся к озеру, выглядит чем-то бóльшим, нежели просто знакомое, излюбленное место. Это среда обитания, к которой мы когда-то были сполна приспособлены, некое Безмятежное Царство, где виды, подобные нашему, могут эволюционировать без помех и находить свою ступень на лестнице бытия. Сидя и глядя на этот мир, я опять, как на Уайтменовской дороге, был поражен его неизменностью. Свет побуждает и к тихой грусти по былым утрам, и к оптимистическому ожиданию новых утр.
Кроме птичьего щебета и редких звуков пробуждения из коттеджей, упрятанных среди деревьев слева от меня – то стукнет что-то, то хлопнет какая-то дверь, – тишину здесь, пока я сижу, почти ничто не нарушает. Только раз некое подобие вторжения: шум лодочного мотора, он назревает, растет, наконец из-за мыса вылетает и сворачивает в бухту белое судно с водным лыжником, оставляя за собой расходящийся след, который лыжник фигурно пересекает туда-сюда. Они выписывают внутри бухты большую петлю и с рокотом мчатся обратно; шум, когда они скрываются за мысом, быстро сходит на нет.
Рановато для таких забав. И, надо признать, проявление перемен. В былые дни из своих творческих убежищ уже выскочили бы, как потревоженные гномы, десятки ученых мужей и потребовали бы прекратить безобразие.
Но если не считать этого единственного вторжения – покой, тот самый, что я раньше знавал на этой веранде. Вспоминаю первый наш приезд сюда, нас, какими мы тогда были, и это приводит на ум мой нынешний возраст: шестьдесят четыре года. Хоть я всю жизнь был занят, может быть, слишком занят, сейчас мне кажется, что я достиг мало чего существенного, что мои книги никогда не передавали всего, что было у меня в голове, и что вознаграждение – неплохой доход, известность, литературные премии, почетные степени – всего лишь мишура, не то, чем пристало довольствоваться взрослому человеку.
Во что переросло объединявшее нас стремление усовершенствовать себя, раскрыть свои возможности, оставить след в мире? Наши самые жаркие споры всегда были о том, как внести вклад. О вознаграждении мы не беспокоились. Мы были молоды и серьезны. Мы никогда не обманывались на свой счет, не думали, что у нас есть политические таланты к переустройству общества, к установлению социальной справедливости. Деньги сверх базового минимума не были для нас целью, достойной уважения. Кое-кто из нас даже подозревал, что деньги приносят человеку вред, – отсюда склонность Чарити к безыскусной, простой жизни. Но все мы надеялись, каждый по своим способностям, определить для себя и показать другим некий образ достойной жизни. Я всегда стремился сделать это словесно, Сид тоже, хоть и с меньшей уверенностью. У Салли это было сочувствие, понимание, мягкость по отношению к людскому упрямству или слабостям. У Чарити – организация, порядок, действие, помощь неуверенным, руководство колеблющимися.
Оставить след в мире… Вместо этого мир оставил следы на нас. Мы постарели. Каждый из нас претерпел от жизни по-своему, и теперь кто-то лежит в ожидании смерти, кто-то ходит на костылях, кто-то сидит на веранде, где некогда вовсю бродили юные соки, и чувствует себя старым, мало на что годным, сбитым с толку. В иных настроениях меня тянет пожаловаться, что мы опутаны сетями, хотя, конечно, мы опутаны не туже, чем большинство людей. И все мы, все четверо, думаю, можем как минимум быть довольны тем, что наши жизни нельзя назвать вредными или разрушительными. Кто-то менее удачливый может даже нам позавидовать. Я готов оказать себе некое сдержанное снисхождение, ибо, сколь бы глуп, зелен и наивно оптимистичен я ни был в начале пути и сколь бы тяжело я ни тащился последние мили этого марафона, ни в чем по-настоящему постыдном я упрекнуть себя не могу. И никого из четверки – ни Салли, ни Сида, ни Чарити. Мы сделали массу ошибок, но мы ни разу никому не подставили подножку, ни разу в нарушение правил тайком не срезали угол. Мы честно пропыхтели всю дистанцию.
Я плохо знал себя раньше, да и сейчас не очень хорошо знаю. Но я знал и знаю тех немногих, кого любил и кому доверял. Мои чувства к ним – та часть меня, с которой я никогда не ссорился, пусть даже отношения с ними самими иной раз становились негладкими.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!