Вызов в Мемфис - Питер Тейлор
Шрифт:
Интервал:
Когда Холли открыла дверь на втором этаже, мрачность и облезлость, которую я тут же заметил за ее стройной фигурой, показалась желанным убежищем от ярких огней и гвалта во дворе. Мы вошли и сели друг напротив друга на очень жесткие стулья с прямой спинкой. Я знал, что хотел вернуть Холли на 82-ю улицу, и она сказала по телефону, что готова вернуться, если я все еще того пожелаю после нашей нынешней беседы. Мы проговорили целый час в тусклом свете единственного торшера. Вернулись наши былые безмятежность и спокойствие. Странное дело: впервые за много месяцев мы говорили о наших семьях, позволив себе коснуться темы, которая в течение многих лет была между нами запретной. Разговор начался с шокирующей новости Холли о том, что во время нашей разлуки скончалась ее мать — и скончалась как раз в момент, когда я был в Мемфисе. Сама Холли в это время ездила на похороны в Кливленд. Она не звонила мне, потому что ей казалось, что забота или безразличие к семье — чувствительный вопрос для нас обоих. Я моментально почувствовал, что в ее отношении к этой теме произошла перемена. Конечно, и я рассказал о своем катастрофическом однодневном визите в Мемфис. Я не сразу понял, к кому она проявляет больше сочувствия — к Бетси и Жозефине или к отцу. Она же ответила, что сама не знает. Месть — бесполезное и гадкое дело, сказала Холли, но вслух спросила себя, что бы почувствовала, если бы теперь ее отец заговорил о новом браке. Когда я наконец оставил ее в сумраке квартиры и вышел через ярко освещенный двор, мальчишки и мамаши занимались все тем же. Отчего-то эта картина подняла мой дух. Я подумал, что эта часть города и этот многоквартирный дом — не такое уж плохое место для жизни. Но через два дня вызвал такси, снова приехал в Ист-Виллидж и забрал Холли с вещами на 82-ю улицу.
В течение следующих дней и недель мы с Холли не говорили почти ни о чем, кроме наших семей и проблем ухода за пожилыми людьми — в частности, пожилыми родителями. Тем временем Холли получала от отца письма о его недовольстве «пенсионным домом», куда его перевезли. А мои сестры принялись писать об очередном рецидиве невропатии и старческого диабета у отца. В обоих случаях — и Холли, и меня — звали домой, пусть только чтобы порадовать пациентов. Никто из нас ехать не собирался, но мы продолжали обсуждать, что можно сделать для двух несчастных — наших отцов. Если их невозможно терпеть — пусть даже только из-за темперамента, — то как предоставлять им уход и заботу? Мы были как пара с детьми, когда ни тот, ни другой детей не хотел. Меня тронуло, как приязненно встретил меня тогда отец, и все же, оглядываясь назад, я не мог не обидеться, что так он приветствовал меня после стольких холодных лет. Тем не менее я не мог не представлять его в этом доме, под бдительным присмотром Бетси и Жозефины. Я вспоминал, как в дверях, когда уходил, Жозефина шепнула, что они с Бетси решили отойти от бизнеса по недвижимости. Это была еще большая жертва с их стороны и еще более пугающий аспект мести, чем возвращение под родительский кров. Это значило, что они могут посвятить все свое время и энергию надзору за отцовскими передвижениями. С этим осознанием я чуть не вернулся обратно в дом. Но поскольку ни одна сестра не предложила подвезти меня до аэропорта, я вызвал такси — и машина уже стояла на дорожке. Не говоря больше ни слова, я вышел и сел. Закрывая дверь, я взглянул на свои руки и увидел, что они заметно дрожат. В зеркале заднего вида я увидел свое отражение и заметил, что кровь отлила от лица. Как будто сестра шепнула мне на пороге, что стоит мне уехать, они планируют вдвоем накинуть на отца одеяло и медленно задушить.
Кливлендские письма Холли рассказывали о недовольстве ее отца. Больше всего ему не нравилась маленькая трехкомнатная квартира в его новом доме. Он перевез с собой кое-какую мебель, включая стол из красного дерева с откидной крышкой, который хотел оставить вопреки всем протестам. Он жаловался, что остальные дети и их супруги слишком его опекают и посещают чересчур часто. Когда они приходили в гости в старый дом и отец от них уставал, он всегда мог подняться — и поднимался — наверх, чтобы спрятаться на втором этаже. Но в этой маленькой квартирке прятаться было негде. Наконец, он пришел к выводу, что привез с собой слишком много мебели, и хотел раздать ее детям. Но никто ничего не брал. Все боялись того, что подумают или скажут остальные. Потому что во время похорон матери между ними уже случилась крупная ссора из-за прав на мебель, серебро и фарфор.
Но теперь Холли начала восхищаться братьями и сестрами из-за той самой ссоры, которую они устроили, когда она задержалась в Кливленде после похорон. Теперь она обнаружила, что завидует их переживаниям о всяких безделушках и тяжелой старомодной мебели. Ей бы тоже хотелось переживать. Иногда она завидовала их ссорам по любому поводу — иногда завидовала даже ссорам с престарелым отцом. Ей казалось, у них в Кливленде протекает настоящая жизнь, какой у нее не было, нет и никогда не будет. Когда она уезжала пятнадцать лет назад, то думала, что сделает в Нью-Йорке блестящую литературную карьеру. Какое же ошибочное представление для девушки ее скромного и хрупкого склада, ее честной натуры! Ее воспитывали отец и мать, которые учили — или пытались учить, — что главная функция женщины — прислуживать мужчине. Возможно, одно то, что она вырвалась из старых ложных концепций, хотя бы просто ускользнула в Нью-Йорк искать работу, поглотило в ней всю энергию, необходимую для создания другой жизни. Так что она удовольствовалась меньшим, нежели настоящая литературная карьера. Отец преподал ее трем сестрам те же уроки покорности, которыми забивал голову ей, и так в этом преуспел, что теперь страдал в их неустанном окружении, будучи объектом тягостного внимания. Оно его душило. Если теперь Холли и хотелось вернуться и стать частью той жизни или даже поучаствовать в распрях из-за безделушек, сама она понимала, что никогда уже не сможет. Но она приучила себя почитать и уважать старого патриарха так, как не уважала со времен подросткового возраста. Более того, тут она начала учить и меня лучше понимать собственного отца. Она хотела, чтобы я не просто забыл старые обиды. Она хотела, чтобы я увидел отца в таком свете, когда забвение или прощение просто не потребуется. Она часто предлагала поговорить о нем, чего не бывало за все эти годы, и нарисовать ей всю картину его жизни, чтобы она попыталась представить его мироощущение.
Вместо забвения я вскоре обнаружил в себе способность понимать отцовскую жизнь лучше, чем в прошлом мог даже представить, — не в смысле карьеры или деловых отношений (хотя мне казалось, теперь и в них я вижу больше, чем сознавал раньше) и в плане даже не семейной жизни, но внутренней — в его глубочайших чувствах по отношению к миру, где он родился и где ему было суждено провести юность и взрослые годы. Мне казалось, я почти что помню его старые конфликты с собственным отцом, которые он смог — как любой здоровый взрослый — навсегда выкинуть из головы. Казалось, будто я даже знаю все его устремления с той поры, когда он был маленьким мальчиком, до нынешней старости.
Отец, разумеется, родился в том старом кирпичном двухэтажном доме на Городской ферме, в Торнтоне. И он сам, и его отец появились на свет в том же доме, куда отправляли мою мать перед рождением очередного младенца. Его первые воспоминания были о жизни на этих четырехстах акрах красной глины, родящей хлопок. Первые приключения — рыбалка и купание на ферме на Форкд-Дир, еще одной хлопковой ферме моего деда. Отец наверняка очень рано узнал, что в ночь, когда он родился — в самый час рождения в большой спальне на первом этаже дома с шатровой крышей, — почти во всех церквях Торнтона били в колокола. В этот же час дали залп из винтовок на лужайке перед зданием суда, а также на нескольких перекрестках в городе. Его мать — моя бабушка — скончавшаяся через час после родов, должно быть, слышала эти колокола и пальбу в последние минуты жизни. Стреляли черные и белые мужчины, которые работали и промышляли на просторных землях семьи в округе Торн. И звенели колокола как в черных церквях, так и в белых. Предположительно, только бедные и обделенные конгрегации без колоколен — кэмпбеллиты и омывающие ноги баптисты — не известили мир о появлении нового ребенка. В остальном же еще ни одного королевского наследника — ну или наследника герцога, или, по меньшей мере, помещика, — ни в одном городе или селе не встречали с большей радостью. Отец стал первым и единственным отпрыском своих родителей, и на момент его рождения его матери уже было за сорок. До нас не дошло, прозвонили ли колокола о ее уходе с тем же единодушием, что и при появлении наследника.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!