Блаженные похабы - Сергей Аркадьевич Иванов
Шрифт:
Интервал:
Тот факт, что действие страшных небесных сил может быть остановлено из-за чьего-то ребяческого страха перед сварливым папашей, ярко демонстрирует парадоксальность положения, в котором очутился юродивый при новой общественной ситуации. Агиограф и сам признает, что святость святостью, но лишать хозяина его слуги – дело предосудительное. Кроме того, в данном сочинении опять, впервые после жития Иоанна Милостивого (см. с. 101), всплывает тема моральной ответственности юродивого.
[Одной женщине как-то раз открылось: ] Андрей идет в толпе, сияя, как столп огненный… Одни глупцы отвешивают ему пощечины, другие дают по шее, а многие при виде его испытывают омерзение и говорят: “Господи, даже и врагу не пожелаем, чтобы с ним случилось такое [безумие]”. А позади [Андрея] идут мрачные черные бесы, слушают все эти речи и приговаривают: “Воистину, пусть Бог услышит вашу молитву…” Посмотрев на тех, кто бил праведника, женщина увидала, что бесы берут их на заметку, произнося при этом: “…Они совершают грех, несправедливо избивая его. Под этим предлогом мы засудим их в их смертный час… и нет им спасения!” Андрей услыхал [слова бесов] и, ведомый божественной силой, уничтожил их записи и ругал их, говоря: “Вы не имеете права брать их на заметку, ведь я же лично обращался к моему грозному владыке с просьбой, чтобы не засчитывалось им в прегрешения то, что они меня бьют. Неведение дает им возможность оправдаться!” (3565–3585)
Вся лексика вышеприведенного отрывка напоминает нам, что и сам агиограф, и его читатели жили в полицейском государстве, где подслушивание и доносы были делом заурядным, где всякого человека могли арестовать неизвестно за какую вину или освободить неизвестно по чьему ходатайству. Неисповедимость Божьего суда имела в глазах византийца свой коррелят в виде столь же неисповедимого – земного.
Как отмечалось выше (см. с. 46), жанр юродского жития родился из легенд о “тайных слугах Господа”. В процессе этой трансформации образ праведника, узнающего о существовании людей более праведных, чем он сам, постепенно отошел на второй план. В конце концов этот персонаж превратился в конфидента при юродивом, а в последнего, в свою очередь, трансформировался образ “тайного слуги”. Конфидент есть персонаж по определению вспомогательный: без него никто не узнал бы о святости юродивого. Однако в житии Андрея этот второстепенный образ вдруг выходит на первый план. Речь идет о праведном юноше Епифании, которому Андрей открывает множество великих тайн, которого берет с собой, путешествуя в ад (2323–2380), и который вместе со святым узрел Богородицу во храме (3732–3758). Но Епифаний не просто взыскан доверием и любовью праведника – он превращается в самостоятельного житийного героя, многие главы жития посвящены только ему, и Андрей в них не упоминается. Епифаний иногда попросту заслоняет Андрея. Чем же этот юноша заслужил такую честь? В общем, самой “заурядной”, самой “постной” праведностью и резонерством. Но это как раз и знаменательно. Ведь жанр историй о “тайных слугах” явился на свет потому, что в V веке обычное подвижничество казалось уже недостаточным для достижения святости. Религиозное сознание требовало чего-нибудь необыкновенного. Поэтому в конечном счете и родилось юродство. В X веке мы являемся свидетелями обратного движения: благонамеренный праведник, делающий все “как положено”, с периферии житийного пространства возвращается в его центр. В лице Епифания классическая праведность побеждает экзотическую, хотя и выказывает ей должное почтение. Лишь в одном юродство остается непревзойденным подвигом: именно Андрей обладает даром ясновидения и предсказывает конец света (этот “Апокалипсис от Андрея” занимает значительную часть объема жития). Юродство сдает позиции, но за ним по-прежнему признается некое высшее, запредельное знание, недоступное “обычным” праведникам.
IV
К одному с житиями Василия Нового и Андрея Царьградского жанру популярной агиографии, вошедшему в моду к середине X века, относится и житие Нифонта Константианского (BHG, 1371), написанное между 965 и 1000 годом39. Герой жития был ребенком привезен в Константинополь из провинции, увлекся соблазнами большого города, пустился во все тяжкие, но потом раскаялся и начал долгую борьбу с бесами, шедшую с переменным успехом. Победив в конце концов Дьявола, Нифонт стал городским провидцем и моральным учителем. Если Василий Новый жил нахлебником в богатых домах, то источник существования Нифонта в житии не обозначен. Во всяком случае, он не монах (и даже упрекает иноков за сребролюбие и ростовщичество40). Хотя многие черты роднят житие Нифонта с житием Андрея, нет никаких оснований считать (вопреки Ридену41), будто первое опирается на второе. Скорее, они представляют один и тот же культурный круг.
Сам Нифонт – никоим образом не юродивый. Если юродивый воспринимается как абсолютный праведник, не сомневающийся в собственном совершенстве, то Нифонт показан в житии мятущимся и кающимся грешником, подчас сомневающимся даже в бытии Божием (31–32), который многие годы предавался самобичеванию (20; 24), благодаря чему только и избавился от рабства у бесов (116). Воздав в молодости дань всем возможным порокам, он в своем новом статусе праведника никогда больше не переступает порога ни харчевни (42), ни публичного дома (44).
В житии упоминаются два юродивых, в качестве проходных персонажей. Один – это некий безымянный монах-эфиоп (смелый сюжетный ход, ибо обычно в виде эфиопов фигурируют в агиографии бесы). Этот праведник никогда не менял воды в своей миске, сделанной из долбленой тыквы, так что вода зацвела. “Частенько, если кто-нибудь приходил к нему, чтобы на него взглянуть, он прикидывался сумасшедшим (ἐποίει ἑαυτὸν ἔξηχον) и говорил: “Ей-ей, ты явился чтобы убить меня, но Бог сверху тебя видит”, – и показывал рукой на небо” (74.29–31). Это все, что мы узнаем про монаха-эфиопа, который больше нигде в житии не встретится. Автор не поясняет, в чем смысл юродствования этого героя или его слов об убийстве. Второй случай, более литературный, – это еще один эфиоп, бывший разбойник из города Гисия, который раскаялся, стал праведником, возил дрова с гор, оставляя себе два обола, а остальное раздавая другим; он “постоянно ходил туда-сюда, что-то бормоча” (древнеславянский переводчик жития добавляет в этом месте, может быть, из недошедшего греческого оригинала: “озираяся”, 300.12–13), и одни говорили: “Он безумец (ἔξηχος περίεστιν), а другие утверждали, что он повредился (παρετράπη)” (72.23–25), но когда в городе случилась засуха, лишь его молитва смогла вызвать дождь (72.25–74.4).
Однако при всей невыразительности приведенных случаев реального юродства, житие буквально пронизано апологией “тайной святости”. Сам Нифонт вызывал противоречивые отклики (81.30–32) и утверждал, что “многие в своем внутреннем мире делают богоугодные вещи, даже если внешним образом поступают неразумно (μωραίνουσι); Бог видит внутреннюю сущность и не попускает таким вовсе погибнуть… А те, что в душе порабощены [бесом]… даже если они руками или плотью творят добро, это не идет им на пользу” (126.20–25). Истинные святые для Нифонта – тайные святые (81.24; 26; 118.4–5; 7–8; 16–18; 160.22–23).
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!