Жалитвослов - Валерий Вотрин
Шрифт:
Интервал:
— Да что-то не по себе, — ответил неохотно Гераскин, машинально притрагиваясь к груди.
— Тебе что, нехорошо? — встревожился Мнихов. — А то я смотрю — не ешь, водки не пьешь.
— Да нет, все нормально, — отмахнулся Гераскин. — Просто волнуюсь немного перед спектаклем.
— Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Мнихов. — У кого давление повышается после каждого спектакля? Ты только шепни — я тебе такого врача притащу, вся столица у него лечится.
— Он, верно, занятой человек? Совсем как ты?
Мнихов вздохнул.
— Несерьезный ты человек, Андрей. Вечно комедию ломаешь. Ты мне-то скажи…
— А чего говорить? Ну, комедию ломаю, так у нас, комедиантов, заведено.
— Я тебе одно скажу, — перебил его Мнихов, лицо его было серьезно. — Если комедию долго ломать, она обязательно сломается. Понял?
Гераскин смотрел на него.
— Вижу, что понял, — сказал довольный Мнихов и поднял рюмку. — Ну, за твое здоровье!
Премьера собрала полный зал: сидели на лестницах, на принесенных стульях. Штеллер давно носился с планами расширить помещение, но вопрос так и не продвинулся. А тем временем каждая премьера собирала столько народа, что зал просто не мог всех вместить. Приходилось извиняться — но и испытывать тайную радость. Каждая их постановка превращалась в событие.
Гераскин был доволен подбором актеров для спектакля. Шута Фолиаля играл Михаил Дмитриевич Божницын, один из самых опытных актеров театра, пользующийся непререкаемым авторитетом в театральных кругах. Штеллер в нем души не чаял — и не напрасно, ибо такое комическое дарование нужно было еще поискать. Сейчас Михаил Николаевич, грузноватый, одетый в алый кафтан, в рыжем парике, сидел в своей гримуборной и, судя по вырывающимся из нее клубам дыма, сажал одну сигарету за одной, как всегда перед спектаклем.
Гераскин смотрел на себя в зеркало. Он уже не узнавал себя — так всегда случалось перед премьерой, когда его черты пропадали даже для него самого, и на него пялилось лицо его персонажа. Сейчас это был худой, мертвенно-бледный, больной Король в засаленных одеждах, безумец, гонимый страхом, когда-то изображенный Эль Греко. Гераскин словно со стороны смотрел на него и поражался, до чего портрет похож на него. Воистину ты был гений, художник, лишенный придворной ловкости.
Пора было на сцену. Сценарий снова встал в памяти, но всего на секунду. Гераскин поднялся и неверным шагом, весь трясясь, вживаясь таким образом в роль, проследовал на сцену. Она была едва освещена, виден был только трон, причудливый, как и было завещано драматургом. По ту сторону занавеса было молчание — там ждали, ждали, затаив дыхание. Занавес поднялся.
Король сидел, забившись в глубь трона, и отвратительно стонал, а за сценой протяжно и зловеще выли собаки. Невидимые псари пытались их утихомирить, щелкали бичами, но собаки продолжали выть, зловеще и тоскливо.
— Зарежьте собак, всех до единой! — завопил Король. — Довольно! Довольно! Это невыносимо! Утопите их, убейте собак с их предчувствиями! Пощады! Псы ночи! Фолиаль, повелитель скотов, вели, чтобы это кончилось!
— Фолиаль! Чтобы это кончилось! Куш! Молчать! — послышались голоса за сценой. Собаки смолкли.
— Мои собаки! — закричал Король. — Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Фолиаль, собаки не любят Смерть. Какая великая справедливость, что Смерть может входить в дворцы короля.
Гераскин произнес это и продолжал далее по тексту, но одна мысль билась в голове — я оговорился, сказал «справедливость» вместо «несправедливости»… как я мог это сказать? Хорошо еще, если никто не заметил.
Вот вошел Монах, и Король встал перед ним на колени. Вот явился Фолиаль, прозвучали его слова:
— Собаки виновны лишь в том, что мрачно приветствовали Смерть, эту грабительницу…
Пьеса шла своим чередом, и, кажется, никто ничего не заметил.
Карташев сидел в пятом ряду и обмирал. Играли так хорошо, что не хотелось пропустить ни звука. А колорит, декорации, этот полумрак подземелья. Когда же Фолиаль засмеялся в первый раз, Карташева продрал озноб. Он страстно пожалел, что не взял с собой свою записную книжку. Но теперь было поздно, ни одна мысль не выдержит такого смеха.
А со сцены неслись слова:
— Обман?
— Комедия!..
— Шут, должен ли я смеяться?
Зрители словно приросли к своим креслам. Что они делают с ними, эти двое? Что за актеры! И пьеса продолжалась, страшная пьеса, мрачный фарс. Словно вечность продолжался он и закончился в один миг. Это почувствовал Гераскин, но не зрители.
Король крикнул, указывая на шута:
— Эй, Урос, палач! После фарса — трагедия…
И вдруг увидел в пятом ряду знакомое лицо. Он не мог отвести от него глаз. Так то не Паскаль был…
— Мой шут, мой бедный шут! — воскликнул он, чувствуя боль в левой половине груди.
— Во имя неба, идемте!.. — произнес Монах.
— Да, у меня горе, отец мой, горе… — бросил он ответную реплику, не понимая, что говорит, и разразился смехом. Сценарий дописан, возникла в мозгу мысль. Жалеть не о чем. Пора на полку.
Только сейчас в углу он заметил фигуру. Посторонние на сцене, куда смотрит Штеллер?
Одетая в черное, она приблизилась к нему.
Сломал, безнадежно подумал Гераскин, пытаясь отдышаться, разорвать стеснившую грудь тяжесть. Только сейчас захотелось жить, захотелось написать другой сценарий, он уже знал, о чем.
Но она уже приблизилась, встала рядом, он видел, как ласково она ему кивает. Она была совсем не похожа на то, что описывают, он даже где-то видел ее. Боль внезапно отпустила. Боже, как хорошо! Она заметила это, подошла вплотную.
— Пойдем попляшем, — произнесла Смерть, властно беря его за руку.
Чуть свет ребенок за стеной проснулся и захныкал. Он был голоден и, словно не понимая, что перешел из одной яви в другую, где нужно есть, чтобы существовать, хныкал сначала нерешительно, как будто сомневаясь в своем праве на материнскую грудь. Его тонкий голос делал краткие, совсем осознанные паузы, предназначенные, казалось, для того, чтобы вслушаться, выяснить, услышали ли. После каждой паузы голос его становился все громче и капризнее, пока в какой-то момент не зашелся в захлебывающемся вопле: маленькое существо, отбросив в сторону всяческие экивоки, желало утолить свой голод. Скрипнула кровать, кто-то с вздохом прошел за стеной, заговорил ласково, и тотчас же все это — ласковое «гули-гули», хныканье, скрип кроватки, — потонуло в новом звуке. Были в нем тот же голод, то же нетерпение, та же жажда существовать, но только будто пропущенные сквозь огромный динамик, — на ближней фабрике ревел гудок, созывая людей на работу, и торопливо стали зажигаться окна в соседних домах. Кровать за стеной крякнула, спустя короткое время, когда гудок уже смолк, в ванной кто-то зашелся тяжким утренним кашлем, вполголоса, привычно, ругнул треклятый сок. Был шестой час утра, суконно-серого и волглого.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!