Андрей Платонов, Георгий Иванов и другие… - Борис Левит-Броун
Шрифт:
Интервал:
А, может, и правда, виноват?
Может расплакаться хочет вся позорная мелочь, весь мусор снобизма, который нас всех запробил, как жирная волосистая дрянь – водосток?
Может это желание рыдать и есть попытка пробить духовный водосток?
Может, это прянущий неудержимо вверх фонтан восторга, для которого мы рождаемся и который так подло… так без борьбы предаём?
Ещё никогда не желал я прильнуть губами к мрамору, ещё никогда, стоя перед скульптурой, не смел в буквальном смысле «желать обнять у вас колени, и, зарыдав у ваших ног, излить мольбы признанья пени, всё, всё…».
Я должен был стоять там, навеки опозоренный.
Каждый должен был стоять там, навеки опозоренный.
Ведь если такое было возможно, то нельзя уже и жить ни для чего иного!
Ни для чего, кроме этого дыма… кроме этих проступающих из мрамора пальцев…
Ни для чего – понимаете! – ни для чего, кроме совершенства, кроме борьбы за совершенство нельзя… невозможно жить!
Я должен был там стоять, опозоренный навеки.
Но я стоял прославленный.
Была и боль… была и тоска и даже отчаяние.
Но ещё было какое-то обещание.
Мраморы Медичи – это великое уверение всякого неверующего «фомы».
«Бессмертья, может быть, залог»?..
Да… и залог.
Столь преизбыточное есть уже залог надземного… неземного.
Мне было теперь ясно, что миланская «Пьета Ронданини» не есть настоящий Микеланджело. Слишком человеческое вредно титанам. Меня и не тронул великий обломок из кастелло Сфорцеско, потому что – слишком человеческое отчаяние, слишком безнадежность, слишком признание граничности сил и, более того, возможностей, звучит в этом позднем камне гения. Угасший вулкан – это всегда успокоение тревог и смерть надежды. Этическое… христианское могло бы выразиться в лицах, но Микеланджело не ведал лиц. Он знал одни тела. Он видел живую богосотворённость тела, он имел прямое переживание Господа, прямое богоединство в причастности человекотворению.
Микеланджело ещё раз сотворил человека по Образу и Подобию Божию.
Его «День» потому и не получил лица, что догадки гения всегда глубже его знаний. Микеланджело догадался, что не знает, каково лицо жизненного Дня. Этого никто не знает, потому что День Жизни ещё не настал. То, что мы принимаем за день, есть лишь полутьма проклятости… лишь полусвет изгнания.
День Жизни настанет по искуплении.
Вот почему человек тоньше разбирается в сумерках, вот почему глубочайшие его откровения связаны с ночною тьмой.
Микеланджело сделал – что мог… но уже и это было невозможное.
Он ещё раз создал райского человека.
Но без лица.
Но райского!..
«Утро» и «День» есть подлинное сотворение человека… человека совершенного, но ещё лишенного индивидуальности.
Индивидуализированная горечь «Вечера» и каменный сон «Ночи» – лишь трагические признания, что День Жизни так и не состоялся…
… ещё не состоялся.
Большего Буонарроти не мог, большее ещё лишь потенция.
Оно и по сей день ещё только «может быть, залог»…
Большего не мог Буонарроти!
Но и этого не смог больше никто.
Да… так вот я и говорю – сточки зрения ничто-никогда очень нахально сидеть на пьяцца Санта Кроче, обсуждая с самим собой одно из вершинных достижений человечности, которое ты сегодня лично посетил и немо созерцал.
Это нахально!
Но не стыдно.
Зато ужасно стыдно вдруг сообразить, что так много времени понадобилось, чтобы осознанно отнестись к виденному. Вот только сейчас… пять минут тому назад.
Ты стоял перед гробом Микеланджело.
Ты стоял перед гробом Микеланджело?
Ты стоял?..
Да, ты стоял, а он смотрел на тебя невидящими мраморными глазами и переломанным носом урода.
Жалкое лицо.
Страдальческое.
Так выглядел человек, сотворивший Образ и Подобие Божие.
Его гробница – белое молчание.
Ничего она не скажет, но………….
………. но перерезанная молнией воспоминания о мраморном дыме капеллы Медичи, она исторгает вскрик, которому мало на земле равных отчаяний, которому под небом мало равной скорби.
Прости Алигьери (да к тому же тебя здесь вообще нет!)… прости – ты велик, ты мог низринуть в ад всё человечество, назначив каждому муки с систематичностью великого инквизитора, но ты не властен был сотворить райского человека.
Этого ты не мог.
А он мог.
Так чем же убивает этот город?
Тем ли, что трагическое помножено в нём на трагическое?
Трагизм мраморов Медичи, их природный трагизм… их каменность, их обречённость вечно жить, не ожив, вечно мучить глаза несбыточным, вечно дразнить надеждой на воплощение, на «когда-нибудь воплощение» совершенства…
…их мучительная незабываемость помножена на дерзостный дух Флоренции, не желающей забывать своё, переставшее быть нужным, величие.
И торгует… злобно торгует площадь Сане Лоренцо, опоясав робкую капеллу Медичи рядами наглых киосков, всасывая в себя Микеланджело со всеми муками его побед… с его яростной жаждой высшей жизни, с его черепичным куполом и мраморным дымом внутри… с неправдоподобными ногами «Утра», до которых было бы страшно дотронуться, если б даже это разрешалось.
Пыльная и ругающаяся Флоренция также гордится Микеланджело, так же любит его и почитает своим и живым из галдёжной дыры озлобленной повседневности, как сам Микеланджело любил совершенство – богоподобие человеческого тела – из вечной дыры своего уродства.
Так страстно обладал им – мировым телом – одними лишь глазами, что и руками стал способен его творить.
А вы торгуйте!
Давайте… давайте!
Кожаные ремни с заклёпками, каике-то сусальные куклы… сувениры оскорбительной похабности…
И только толщина каменной стены отделяет всё это катастрофическое торжище, всю эту символику падшего духа, отДуха Святого, вошедшего в сакристию мраморным дымом и оставшегося там во исполнение каких-то таинственных обетований, которые нельзя разгадать… которые когда-нибудь разгадаются сами.
* * *
Один день может заключать в себе много дней.
Пережитое распухает внутри сферами самостоятельных миров, обволакивается защитной плёнкой неповторимости и часто с поразительным тактом отступает, давая простор иному, порой совсем несоразмерному переживанию.
Сидя на пьяцца Санта Кроче, я припоминал, как, покинув капеллу Медичи, пройдя сквозь наглый строй базарной площади, вошёл в саму церковь Сан Лоренцо. Припомнились картины, которые я разглядывал, хотя вполне машинально… и старая сакристия, где я лишь с трудом сообразил, что это программный памятник ренессансных начал (опять-таки Брунеллески, опять-таки Донателло…)
– Ах, осторожно с зонтиком! Прошу вас… – воскликнула обеспокоенная смотрительница за сакристией.
– О, конечно, конечно!..
Я покидал церковь через левый боковой неф, откуда отворённая дверь вела в клуатр.
«Нет, не пойду в клуатр! – подумал я, автоматически читая небольшую вывеску: «Медицинская библиотека Сан Лоренцо, студентов-читателей убедительно просят…» и т. д. Ещё пятнадцать метров инерции понадобились мне, чтобы
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!