Аргонавт - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Да, сейчас задумался и понял, что не только моей жене я хочу это показать, но чтобы и самой адвокатше ребенка насолить, чтоб дать ей пинка под зад – мол, ее видеть в зале суда не хотят, чтоб знала, как она мне омерзительна.
Ох, ты бы ее видел! С меня ростом, сиськи максимального размера – практически Анна Николь Смит и чудовищные клыки на нижней челюсти, такое апокалиптическое скрещение сексапильности и монструозности, просто мутант из порнохоррора, вакханалия ходячая…
Сам себе смешон, сам себе тошен
* * *
Хожу и напеваю:
* * *
Я бы тоже предпочел расстрел веревке, «Just do it», – ждать самое западло – вот бы сразу перенестись в момент, когда пули впиваются в тело, вламываются в череп, разнося мозг, как тыквенную мякоть. Наверняка моментальная смерть. Там, должно быть, все налажено, никакой осечки, никакого человеческого фактора, никто тебя фактически не расстреливает, эти офицеры и не целятся, тебя привязывают к креслу напротив намертво закрепленных стволов, офицеры – молоденькие, подтянутые, выглаженные – жмут на символические курки, по сути, и не расстрел, а просто механическое умерщвление. Абсолютно бесчеловечно – в том смысле, что тут не люди тебя умерщвляют, а механическое устройство, в этом смысле бесчеловечно. Разумеется, приоритетом остается смерть во сне (о японской пленительной смерти в процессе семяизвержения давно не мечтаю). Отвратительна коммунальная смерть, как в «Идиоте»: стоять со всеми, в очереди на эшафот, видеть других, с ними говорить, ждать, когда подойдет твой черед (предположим), знать, что те, что стоят за тобой, увидят тебя и твоя смерть их устрашит, как устрашает тебя смерть тех, кого вздергивают до тебя. Отвратительно, что показали казнь Хуссейна, – варварство! (Как тут не вспомнить «Приглашение на к.»!)
Смерть – это же такое интимное дело. Разделить его с кем-то… только с тем, кого любишь (суицид вдвоем: идеально! – только не по Алданову: коряво писал).
…А что если бы ее родители как-нибудь узнали о моей подпольной страсти к их девочке?
Знал бы кто, как у меня все сжимается внутри, как ухает! Сижу и заливаюсь краской. Точно голый с лаптопом не за столом в комнате, а в кафе и кругом люди. Змея в змее, сосуд в сосуде. За яйца стыд держит, аж по икрам мурашки бегут, и волоски на голенях шевелятся. Поразительно! Никого нет в комнате, один сижу, стены, Adverts слушаю, за окном пенится на солнце влажная береза, а я представил, что вот они как-то узнали (во сне явилось), и меня стыд схватывает такой, что уж лучше действительно самому, вот как Боря Кучеренков, с воплем «Что я наделал?»… Он ведь в последнюю секунду, когда летел, сообразил, что не вернуть, потому и вскрикнул. Жаль, мы на даче были в тот день. Мимо наших окон тоже пролетал: кровавое пятно аккурат под нашими окнами. А день был точно такой же, как этот, июньский. Не после дождя. Был жаркий, тошный день. С тополиным пухом и прочими цветениями, от которых у меня еще случалась аллергия, конъюнктивит (не так сильно, как прежде). С дачки приезжаем, а там менты, «Скорая», старухи и ветераны, спортсмен-придурок усатый, который нас гонял по полю, с неизменной кошелкой и молоком. Двумя годами позже – потрясающая симметрия смерти, набоковская, до искусственности неправдоподобная – этот спортсмен решил помочь жене своего брата открыть дверь: она с дачи приехала, а ключи в квартире остались, пошла к ним «чай пить», пожаловалась – муж до вечера на даче остался, она хотела обед приготовить, брат мужа говорит «щас запросто с моего балкончика на вашу лоджию прыгну, одна нога здесь – другая там» и с пятого этажа на то же самое место ба-бах насмерть. «Отгусарился», – сказал мой отец. Был он еще жив тогда и со всеми бабками-ветеранами стоял там и смотрел на свое смертное место, и кровь там была, все, как у него через лето, и с теми же людьми в восемьдесят седьмом году я стоял и смотрел на его место смерти, помню, что тело уже убрали, но кровищи была – целая лужа, долго сохла, и долго дожди смывали. Отскоблили, да не всё. Про него-то всем было понятно, хотел поиграть в мачо, быстро забыли, а вот с Борей К. долго разбирались, никак мотив понять не могли, шептались: «сам сиганул», «сам себя убил», «зачем?» – перетирали. Потом пошли слухи: бабник был страшный – отец на шепот переходил, когда его имя произносили, чтоб я не слышал скабрезностей, и мать начинала либо похихикивать, либо просила отца, чтоб замолчал, если он выпил и перегибал палку. Для нее это было слишком, с ее-то набожностью, тогда законспиртованной, она не могла принять его юморка: человека не стало – так про него не надо, – а отец всей ее набожности наперекор перечислял женщин, которые Борю к себе пускали, чуть ли не всех откуда-то знал, целый список, назубок, и мне некоторые имена въелись: Ира Гурова, Оля Полукарова, Света Поперечная и многие-многие другие, – чуть ли не весь мебельный комбинат. Годы спустя до меня все-таки дошли сплетни: он приходил к пропойце (это она после его прыжка спилась до синевы, а в те годы еще была ничего), она многим давала, не стеснялась брать деньгами или за бутылку, и он пришел к ней – не в первый раз, – и, как она сама после растрезвонила, у него не встал, не встал, и все тут, они выпили, вроде начали пристраиваться, никак, неудобство – нехватка мужской силы, рассказывала и посмеивалась, подшутила, говорит, над ним, а он вдруг вскинулся, вспыхнул весь, эта ж теперь всему городу раззвонит!.. Быстренько накинул ее халат, стремглав взвился на девятый этаж и оттуда сиганул. Она и понять ничего не поняла. Только слышит крик за окном: «Что я наделал?!» – Видать, опомнился, но было поздно. Это было пустое лето, а на следующий год – Mexico’86, лучшее лето в жизни, потому что отец и мать себе купили новый цветной телевизор, сестра уехала в Тарту учиться (брат к тому времени давно съехал, пошел вычищать шулерством карманы членов закрытых крымских карточных клубов), наша с сестрой комнатка досталась мне и старый черно-белый родительский «Садко» в придачу, я выпросил у соседа антенну, все сам наладил (мне только дивились) и впервые посмотрел все матчи, все до одного: те, что транслировали в прямом эфире, а те, что не транслировали, в повторе – и по финнам, и по обоим центральным. Взвешивая мою жизнь, могу смело сказать, что то лето – та его мексиканская часть – была и остается моей единственной светлой строчкой в жизни. Да, потом была одна серость, сплошная мгла. А что грядет, даже думать не хочется.
* * *
Иногда так и подмывает кому-нибудь рассказать о моей подпольной страсти, загадочной и платонической. Сам не понимаю, что со мной! И как это возможно! В моих чувствах к Аэлите нет и тени намека на плоскую обыденность. Оттого и тянет излить душу. Чистоплотность одержимости подстегивает, она изумительным образом меня возвышает и над собой и над другими! Сходное искушение, говорят, испытывал гениальный фальсификатор ван Меегерен, когда его подделка под Вермеера угодила в музей. Так и хочется кому-нибудь сообщить: написать, например, А.
* * *
Видел обалденную негритянку в Брюсселе. Судорожно и, тем не менее, элегантно она вытряхивала свою сумочку на скамейку: помады, мелочь, конфеты – все вываливалось, каталось, сваливалось на асфальт ей под ноги. Она продолжала трясти и выворачивать сумочку, становясь похожей на статуэтку Шила-на-гиг.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!