Марк Шагал - Джонатан Уилсон
Шрифт:
Интервал:
В октябре 1947 года Шагал снова отправился в Париж — на открытие своей ретроспективной выставки в Государственном музее современного искусства. В ретроспективах, привлекающих своим размахом и вызывающих почтительное восхищение, есть предвестие конца, а этого страшится любой художник, и Шагал не был исключением. После выставки у него осталось странное и мучительное чувство. «Все считают, что моя работа завершена. А мне хочется крикнуть, как приговоренному к смерти: „Дайте мне еще пожить, я сделаю лучше!“»
Когда он вернулся в Хай-Фоллз, в ушах еще звенели восторженные крики парижан (и не отпускали тревожные мысли), и Шагал в своей мастерской продолжает с новыми силами работать над картинами, начатыми еще во время прошлой поездки в Париж, годом ранее. Вирджиния вспоминает это время как тихую идиллию, восхитительную, но требовавшую от нее большого такта и чуткости: художник работает весь день напролет — и в полуденный зной, и в вечерние часы, возлюбленная приходит к нему в мастерскую с букетами полевых цветов, которые тоже вдохновляют его и тут же оживают на холстах. А потом в спальне, расположенной над мастерской, где все пропахло льняным маслом и скипидаром, Шагал делает эскизы — рисует мать с ребенком. Пара безумно счастлива. Но, как обычно это бывает с идиллиями, это безоблачное счастье покоилось на несчастье других: в данном случае страдающей стороной была дочь Вирджинии Джин. Шагал настаивал на том, чтобы отправить девочку в пансион, и Вирджиния в какой-то момент уступила — о чем впоследствии горько сожалела.
Тем временем Ида в Париже готовила почву для возвращения отца. От его имени она вела переговоры с дилерами и покупателями и, казалось, с удовольствием купалась в лучах его славы. Ей очень хотелось, чтобы отец переехал жить во Францию, ее письма к нему и к Вирджинии того периода полны восторженных рассказов о богемной жизни в послевоенном Париже. Мир искусства ждет возвращения своих героев из изгнания, уверяла она. «Люди ждут отца, — писала она Вирджинии. — Следует ценить, а не презирать их ожидание». Но Шагал колебался. В Хай-Фоллз пришла зима, и, как годы спустя в Вермонте Солженицыну, Шагалу глубокие сугробы и заснеженный лес мучительно напоминали о далекой России. По словам Вирджинии, в сельской местности под Нью-Йорком Шагал более чем когда-либо после отъезда из Витебска «чувствовал себя евреем»: здесь были домашние животные, и птицы, и сельские жители, а все еще живая идишская культура Нью-Йорка будила воспоминания и вызывала к жизни забытые образы.
Прошел еще год, Шагал работал в счастливом затворничестве, но Ида все настойчивее уговаривала его ехать в Париж. Один за другим художники, вынужденные бежать от фашистов в Америку, в их числе Леже, Бретон, Танги и Эрнст, возвращались в свои французские мастерские. Для Шагала, как и для других еврейских художников, ситуация была несколько иной. Он возвращался во Францию не «домой», а в то место, которое когда-то заменяло ему родной дом и где теперь, как и в России, все напоминало о кровавом антисемитизме и, более того, о коллаборационизме. Как он потом напишет: «Я слишком еврей — из гетто… и меня не покидает чувство, что я живу в чужой стране. На самом деле такого ощущения не было только в Витебске, в Америке и в Израиле». Как оказалось, дом, который Шагал в конце концов приобрел в Оржевале, возле Парижа, во время оккупации был реквизирован немцами, и в конюшне, где Шагал ставил машину, держали пленных борцов Сопротивления, а возможно, и казнили их там. Шагал, вероятно еще по советским временам привычный к радикальной смене владельцев, спокойно воспринял эту новость, но Вирджинии мрачная история дома не давала покоя, и ей там было неуютно.
Два с лишним года Шагалу удавалось хранить в тайне свои отношения с Вирджинией и рождение сына. И эта его скрытность имела неприятные последствия для официального статуса Давида. Из страха, что о его незаконной семье узнают посторонние, Шагал вовремя не обратился к юристам. Теперь же, когда переезд во Францию был уже делом решенным, Шагал узнал, что по французским законам для усыновления необходимо, чтобы человек, юридически считавшийся отцом Давида, отказался от отцовства в течение двух месяцев после рождения ребенка. Так что в обозримом будущем Давиду суждено было носить фамилию Мак-Нил.
Весной 1948 года, перед отъездом Шагала в Париж, в Хай-Фоллз приехал погостить бельгийский фотограф Шарль Лейренс. Он фотографировал Шагала в доме на Риверсайд-драйв еще при жизни Беллы. Теперь он приехал второй раз — сделать серию новых снимков. Лейренс, не только фотограф, но и музыковед, был по возрасту и мировосприятию ближе к Шагалу, и двое мужчин подружились. К несчастью для Шагала, Лейренс влюбился в Вирджинию и в конце концов увел ее от него.
Шагалу нравилась Америка, его восхищала кипучая энергия американцев, однако он так и не смог избавиться от ощущения, что для художника его уровня утонченная Франция, хоть и обезображенная шрамами недавней истории, все же куда более подходящее место. На самом деле «дом» для Шагала был там, где живо новое искусство — модернизм, а он по-прежнему активнее всего развивался во Франции: в Америке это направление уже заглушил абстрактный экспрессионизм. «Парящий человек на моих картинах… это я, — сказал Шагал в одном из интервью 1950 года. — Раньше это был отчасти я. Теперь — только я. Я ни к чему не привязан. У меня нет на земле своего места… Просто я вынужден где-то жить».
Вторая мировая война заставила странствовать многих, и не тех, кого следовало. Проклятье Каина касалось убийц, а не их жертв. Шагал дважды становился беженцем — бежал от Ленина и от Гитлера, но при этом он был еще и бродяга-цыган со скрипкой в руке, и богемный художник с палитрой, странствующий по городам и весям и предлагающий людям свое искусство. В современной западной культуре есть такие персонажи (недавний пример — фильм Тони Голдуина «Прогулка по Луне», где бродячий трубадур — продавец блузок — растормошил сонных обывателей курортного еврейского городка летом 1969 года), и они вполне вписываются в ситуацию, при условии, что более или менее одиноки и, в отличие от хиппи 1960-х, не слишком бунтуют. Шагал, с его вечной двойственностью, был и суровым изгнанником, и беспечным бродягой.
В последний свой день в Хай-Фоллзе, 16 августа 1948 года, Шагал написал на идише стихотворение, посвященное Белле: «К четвертой годовщине со дня ее смерти». Это стихотворение, прочувствованное и трогательное, читается как сюжет очередной его картины. Там есть белое платье Беллы, и красная хупа на их свадьбе, и цветы, и звезды, и зеленые луга, и надежда на будущее еврейского народа, и мечта о возвращении Беллы. Был ли Шагал, подобно Китсу, «в смерть мучительно влюблен»? Если так, то одним из его предшественников был С. Ан-ский, автор драмы «Диббук», поставленной и на идише, и на иврите. Эту пьесу Шагал хорошо знал. В своей еврейской версии «Ромео и Джульетты» (как сострил один зритель, ее следовало бы назвать «„Ромео и Джульетта“ плюс „Экзорцист“») Ан-ский, как и Шагал на своих картинах, попытался объединить реальное и сверхъестественное, вводя в текст пьесы элементы фольклора восточноевропейских хасидских штетлов — мифы, сказки, песни и легенды, записанные им во время этнографических экспедиций по Волынской и Подольской губерниям в 1911–1914 годах. По сюжету драмы молодые люди, Хонон и его суженая Лия, разлучены прагматичным отцом. Лейтмотив пьесы — пропасть, разделяющая два мира: демонический и ангельский, старые предрассудки и современную любовь, магию и мистицизм, еврейское прошлое и настоящее. Рабочее название пьесы — «Меж двух миров», вероятно, именно такое ощущение было у Шагала после смерти Беллы — будто он оказался меж двух миров (если не трех).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!