Компромисс между жизнью и смертью. Сергей Довлатов в Таллине и другие встречи - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
В других домах в это время Леонид Филатов читал свои стихи о Вознесенском, который сидит в Театре на Таганке, – это была добрая любовная пародия, обыгрывавшая прием Вознесенского – в волнении переходить на прозу среди стихов:
Такое скопление людей я видел только трижды в жизни: во время студенческих волнений в Гринвич-Виллидж, на фресках Сикейроса и в фильмах Бондарчука.
Знаменитости стояли в очереди особняком. Банионис кричал: «Я – Гойя!» Ему не верили. Все знали, что Гойя – Я.
Весь наш маленький город колыхался, подрагивал, пританцовывал, подпевал, подкрикивал Таганке. И мой коллега по Дому печати писал яростные стихи машинистке, не отвечавшей ему взаимностью, переиначивая последние строчки «Монолога Мэрлин Монро» «Я баба слабая, я разве слажу? / Уж лучше – сразу!» на: «Я баба слабая, я разве слажу? / Отдамся сразу!» Когда и это виртуозное сочинение не помогло, то написал мстительно: «Я баба слабая, я разве слажу? / С меня не слазят!»
«Григорий Поженян как-то сказал мне, что после моих стихов ему хочется писать самому. То есть в них был какой-то витамин, побуждающий к творчеству… Да, и представляете, после такого грандиозного успеха «Антимиров» «Юнону и Авось» у меня на Таганке не приняли. Я ведь, разумеется, им сначала принес. Но не нашел там отклика. И к лучшему. Музыка Рыбникова, постановка Захарова, мое сочинение – все совпало идеально. Такое бывает один раз в жизни. На «Антимирах» публика была протестующая и в стихах искала протеста и перемен… А теперь на «Юноне» и «Авось» сидят плачущие девочки, тоскующие о любви.
Судьба всегда вела меня за руку. Был момент, когда в Кремле мне кричали: «Вон из страны!» Хрущев орал мне: «Ишь ты, какие, думают, что Сталин умер… Вы рабы… Не хотите с нами в ногу идти, получайте паспорт и уходите. В тюрьму мы вас сажать не будем, но если вам нравится Запад – граница открыта». Я ответил: «Я русский поэт. Зачем мне уезжать?» Не буду сейчас вдаваться в подробности специфического отношения Никиты Сергеевича к искусству, но после его топанья на меня в Кремле состоялось собрание в Большом зале Центрального дома литераторов. От меня требовалось публичное покаяние, но судьба подсказала мне быть стойким. Я вышел и сказал, что не буду каяться. Дело было в том, что в одном интервью я сказал, что делю литературу не по горизонтали, на поколения, а по вертикали и выстроил такую лестницу: Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Пастернак, Ахмадулина. Пастернак, которого вынудили отказаться от Нобелевской премии, был для Хрущева как красная тряпка для быка. Тогда я не струсил…
Мои близкие знают, что я никогда не жалуюсь (только листу бумаги), не плачусь друзьям и подругам, не делюсь неприятностями на бабский манер. Но один раз, сознаюсь, я задумал самоубийство. Не печатали мою поэму «Оза». Я считал ее самой моей серьезной вещью, считал, что там созданы не только совершенно новые стихи, но и новая, небывалая проза. Шок любви и поэмы опустошил меня, мне казалось, что больше я ничего уже не сделаю. Пора кончать. Я написал два предсмертных письма. Одно адресовалось генсеку КПСС. Я писал, что больше не буду мешать строительству социализма, что я добровольно ухожу, но прошу опубликовать мое последнее произведение. Второе письмо обращалось к незнакомому мне президенту Кеннеди. Смысл был тот же.
Я думал над способом ухода из жизни. Разбухший утопленник не привлекал меня. Хрип в петле и сопутствующие отправления организма тоже. Меня устраивала только дырка в черепе. Но пистолет в Москве мне тогда достать не удалось. Советовали слетать за ним в Тбилиси. Я стал собирать деньги на поездку. И тут вдруг одному журналу понадобилась сенсация, и мою поэму взяли!
Я был тогда кретином, готовым отказаться от чуда дальнейшей жизни. И с каким смехом и недоумением прочли бы мои письма высокие адресаты. Наш бы генсек утвердился в мысли, что я обыкновенный шиз и галиматью мою печатать не надо. Американцы бы просто пожали плечами. Страдания виртуального Вертера. Хочу пожелать молодым литераторам: когда вы в полном крахе, и враги вас достали, и кругом невезуха – есть одно верное средство поправить дела. Небрежной походкой забредайте в Центральный дом литераторов, садитесь за столик и пейте шампанское с красивой девушкой на глазах давно схоронивших вас врагов. Пусть сдохнут».
С Андреем Андреевичем Вознесенским мы встретились единственный раз. За несколько лет до его смерти. Он был болен, половина тела была обмякшей и полуживой. Он был почти совершенно лишен голоса, еле-еле доносился его шепот. Почему спустя тридцать лет после того, как я написала о нем бессмысленный тартуский диплом, он вдруг захотел со мной повидаться и поговорить, – не знаю. Но он назначил мне встречу в Центральном доме литераторов, зашел за мной: он был похож на Элизу из «Диких лебедей» Андерсена – вместо одной руки было как бы крыло, не хотевшее помогать ходьбе. Мы не пошли в кафе, но сели в машину – невыносимо разило бензином, мне кажется, это была старая «Волга», изношенная до последней моральной усталости. На заднем сиденье, где мы расположились, почему-то грудой лежали желтые худые, словно прокуренные, кабачки, они метались по сиденью и довольно сильно били нас на ухабах; Москва грохотала и скрежетала в ушах, Вознесенский приникал к диктофону и пил шорох пленки, настоянный на батарейках. Много часов мы ездили по загадочным районам, Андрей Андреевич выходил и возвращался с целлофановыми пакетами, уверена почему-то, что в пакетах этих были лекарства на разные случаи жизни, он собирался ехать в Америку и выступать там с помощью мощнейших микрофонов. Обрастая этими загадочными пакетами, за спиной молчаливого шофера, который ни разу не спросил, куда теперь ехать, мы двигались по биографии поэта, по его судьбе, по самым главным событиям прошлого. Путешествие становилось всё более странным: я задавала вопросы, но не могла разобрать ответов, их исправно (как потом оказалось) втягивал в себя диктофон, но не делился с моим слухом. Несколько раз Вознесенский предлагал покормить меня, заехав в какое-нибудь кафе, я всякий раз соглашалась, но мы так никуда и не заехали за целый день. Вдруг мы остановились на каком-то мосту, переброшенном через пустоту, и Вознесенский предложил нам сфотографироваться на прощание. Шофер сделал два снимка моим фотоаппаратом, потом они с Вознесенским сели в машину. Вознесенский прошептал мне в ухо: «Как жаль, что было так мало времени!» и протянул мне свою книгу. Больным, как тревожная кардиограмма, почерком на ней было написано: «Как жаль, что было так мало времени!» И они уехали, оставив меня в этом железном пейзаже в духе Эшера.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!