Некрополь - Борис Пахор

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 49
Перейти на страницу:

Я уходил в неизвестность, когда опустился на землю и отказался идти в туннель. Старший команды тогда пнул ногой распростертое полосатое тело, но и этим не пробудил его от бесконечной апатии. Грузовик доставил меня сюда. На нем везли тело в ящике и меня на ящике. Потом Лейф на вечернем обходе дал мне две таблетки аспирина и накричал на меня, поскольку температура у меня была только тридцать восемь. Конечно, он имел на это основания. Но я болел, раз не был голоден. Вылечил меня покой в больничном бараке. Капо бил нас резиновой дубинкой, но только тогда, когда нам нужно было идти на перекличку сюда, на террасу. В остальных случаях нам было спокойно. Долгие часы на морозе, долгие часы в бараке мы были в покое. И всегда голодны. День ото дня еще голоднее и еще спокойнее. Единственное беспокойство вызывал понос, поскольку приходилось бегать по двадцать раз в день. Некоторые так и сидели на унитазе. Поэтому в конечном счете и понос приводил к покою. Голод исчезал, и тело становилось все более послушным. Тогда хлеб, который другие жаждали всеми клетками своего тела, казался тебе лишь куском глины, комом замешанной кислой земли. Тогда тебе хотелось голода, зла, которое, как ты знал, потом не сможешь укротить. Но не знаю, когда я лег на землю, которая сейчас покрыта гравием, я, вероятно, не хотел ни хлеба, ни чего-либо другого. Ведь на земле человек отдыхает лучше всего. Даже и в мире крематория. Когда же я лег на нее в третий раз, казалось, что отдых будет последним. Но я опять зализал свои раны, как живучий пес. Потом помог веберай со своим дурацким, но спокойным резанием. И гнойник на ладони на левом мизинце. Тогда я увидел свою кровь. Она была розоватой, как вода, в которую капнули несколько капель малинового сиропа. Потом начался карантин и пришел Жан. Так я начал писать Лейфу анамнезы и диагнозы. Переводчик и секретарь главного врача заключенных. Это не было какой-либо официальной лагерной должностью, и я вообще не знаю, в качестве кого я был записан в ревире, писарем, помощником или пфлегером[39].

Мое положение было исключительным, как случалось со мной много раз в жизни. Раньше или позже, но складывалось так, что я оказывался вне стандартных рамок. Но тогда это было избавление от хаоса и возврат в упорядоченный мир. Распад был и тут, и там, в хаосе и в упорядоченном мире, однако же человек избавляется от анонимности, если ему предоставляется возможность сохранения своего я, как личности. Потому что сознание обезличенности хуже, чем голод, но и он страшнее всего тогда, когда всерьез начинает играть свою самую роковую роль — распада личности. Находясь при Лейфе, я помогал больным, и это чувство, что я приношу пользу, придавало смысл моим поступкам и оправдывало частичное отделение от людской массы, скученной в бараках. Да, это было исключительное положение, которому пришел конец во время эвакуации лагеря. Тогда Лейф уехал со своими друзьями, а со мной попрощался, сказав, что наши пути расходятся. Так я вернулся в Дахау, но, тогда как врачи и санитары сохранили свое положение, я по приезде в Дахау снова стал обычным номером, обычным заключенным. Но признаю, возможно, винить в этом обособлении следует в большой степени мою аллергию к завязыванию тесных дружеских связей. Мои отношения с другими могут быть очень сердечными, но они никогда не доходят до полного доверия. Некоторая замкнутость, скорее всего, исходит из красских корней, которые я в себе ощущаю. Значительную часть ее я унаследовал от матери, а окончательную печать на нее поставили годы хаоса после Первой мировой войны. Когда же словенских учителей изгнали из триестских школ, мне была нанесена самая тяжелая травма. Вероятно, это мое обособление, дружелюбное, но явное, стало причиной того, что мы с Лейфом были очень близко и одновременно очень далеко друг от друга. Энергичный, открытый человек, конечно, инстинктивно чувствовал, что рядом с ним неуловимый, неопределенный характер, с которым он не сможет иметь личных соглашений, поскольку такой характер не только в них не нуждается, но даже непроизвольно старается их избежать. Так я думаю сейчас, а тогда я сначала обиделся на Лейфа за то, что он меня оставил, а потом трезво рассудил, что у такого пожилого седовласого врача-норвежца есть ведь свои связи, может быть, даже и особые задания. Тогда же меня захватила работа. Помимо прочего, мои отношения с французами всегда были более непринужденными. И я с ними оттуда уехал в Дахау. А там пришлось засучить рукава. Перед душевой. В ней. Потом опять перед ней. Мой дорогой дядюшка Томаж, который был счастлив из-за отъезда в Дахау, поскольку он будет ближе к дому, был лишь одним из того бесчисленного множества, что уже стало испорченной материей, в одном ряду с тряпками, гнойными повязками и деревянными ложками, которые лопатами выкидывали из окон на площадку. Всякий раз, когда я читаю рассказы других выживших или размышляю о них, мне кажется, что я был в этом мире вечных печей свидетелем, прежде всего, стороны мертвецов; примерно так же, как персонал городской больницы, работающий в подвальных помещениях, или как могильщики. И я думаю, что представление о жизни у этих людей в любом случае искажено, хотя их жизненный опыт реален. Что является совершенной правдой, как правда то, что и здесь рабочие дни проходили на складах, кухнях, фабриках и в канцеляриях. Но, однако, вся эта деятельность медленно, но неизбежно превращалась в пепел. Поэтому очень скудны были бы переживания человека, который в городах людей знал бы только мертвецкие и кладбища, ведь ритм городов полон жизни, взрослые обучают детей находить путь в будущее. Некрополи же построили для истребления сынов человеческих; поэтому не имело значения, в каком отделении ты работал. Цирюльник смерть брил, кладовщик ее одевал, санитар раздевал, а писарь вносил в регистрационные книги даты смерти рядом с номерами узников, после того, как каждого из них втянула гигантская труба крематория.

Ну а когда мы на площади для перекличек в Дахау отнесли с соломенных тюфяков останки, которые еще дышали, мне пришлось расстаться с персоналом ревира, и я слился с массой в закрытом карантинном бараке. При этом переходе наиболее опасным был приступ растерянности, который никогда не возникал при непосредственном соприкосновении с уничтоженными костями, поскольку формы гибели были завершенными. Безумную панику, скрывавшуюся в засаде, создавало ощущение потерянности в бесформенной, взболтанной и со всех сторон незащищенной массе. Эта мутная волна паники особенно сильно накатила на меня к ночи, после отбоя. Нам вместо шерстяных одеял выдали бумажные спальные мешки. Из-за них не только стало меньше места на нарах, но шум от шуршания бумаги, заменившей податливую ткань одеял, длился бесконечно долго, пока содержимое продолговатых пакетов не успокоилось. Мы стали упакованным товаром на полках, которые сейчас были переполнены, но могут в кратчайший срок снова опустеть. И когда я вытягивал свои конечности в шумном футляре, я почувствовал, что ко мне приближается сумрак паники, и я содрогнулся при мысли, что мне придется, чтобы прогнать его, быстро вылезти из шуршащего панциря и сесть. Но я превозмог себя и разогнал жалкие видения; я сказал себе, что тело в мешке на самом деле отделено от других и поэтому более независимо; я сказал себе, что мешки совсем новые и поэтому чистые, намного чище, чем старые одеяла. Однако в конечном счете больше всего меня успокоил шум, возникший на нарах в углу. Я знал, что это желтый бумажный мешок, трущийся о такой же, соседний, но казалось, будто это шуршат на ветру кукурузные стебли, кукурузные листья. И я вовсе не пытался представить себе знакомое поле; возможно, я также не чувствовал жесткости этих кукурузных листьев под своим телом, как на постели дяди Франца в Мрзлике, но я просто думал: кукурузные листья, кукурузные листья, кукурузные листья. Как на мнемоническом тренинге или во время аутосугестивной терапии. Человек помогает себе так, как может и умеет. Еще важно не забывать и другое: полное пробуждение иногда вредит. Иногда намного полезнее полулетаргическое состояние. Летаргия, вот правильное выражение. Конечно, в лагере были также люди, далекие от спячки. Например, врачи, у которых были какие-то свои мотивы, другие, конспираторы — саботажники, связанные с внешним миром, как рассказывает д-р Блаха в своей книге «Медицина на ложном пути». Но эти люди долго находились в таком мире, и если их пощадили, если, вопреки всему, они выжили, в них снова начали тайно пробиваться ростки жизни. Однако же что-то летаргическое наверняка должно было присутствовать в их психологической природе. В их повседневности. В рабочей рутине. В жесткой последовательности движений. Полное, окончательное пробуждение, как атомное излучение, подточило бы ядро жизни.

1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 49
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?