Тайная вечеря - Павел Хюлле
Шрифт:
Интервал:
— Хэлло! — Давид Робертс перешел на английский. — Могу я у вас кое-что спросить? Мне кажется, у нас с вами общая страсть и профессия.
Только тогда незнакомец, отложив листочек и карандаш, но не закрывая альбома, посмотрел на Робертса. Под красиво вылепленным лбом и слегка вьющимися волосами сверкнули большие темные глаза. В тусклом свете масляных ламп он казался похожим на армянина.
— Вы и вправду в этом уверены? — спросил он на безупречном английском, хотя и со странноватым акцентом. — Если угодно, можем поговорить, — он легко перешел на французский, — на языке Расина, поскольку моего родного, домашнего, вы знать не можете.
«Грек. Из Смирны, Миссолунги, Афин. Или одного из тысячи городов диаспоры, куда они бежали от турецкой резни», — подумал Робертс. И, чтобы показать свою осведомленность, сказал:
— Я шотландец, британский подданный. Вашу борьбу, как и лорд Байрон, всегда почитал обоснованной, справедливой, героической. Османская империя скоро распадется. Вы сами должны были это видеть — в Каире, Александрии, Дамаске, даже в Стамбуле. Везде. Это колос на глиняных ногах. Ваш час не за горами.
С этими словами Давид Робертс поднял поданный ему слугою бокал и обратился к незнакомцу по-гречески, однако не на современном языке, которого не знал, а на древнегреческом.
— Kyliks filotesias[67], — сказал он, чокаясь в воздухе с незнакомцем.
Тот от всей души рассмеялся.
— Вы меня принимаете за грека?
— Совершенно верно.
— Я поляк. — Эти слова он почему-то произнес опять по-французски, после чего вернулся к чистому, безукоризненному английскому. — Не знаю, слыхали ли вы когда-нибудь про такую нацию.
«Что ж, это еще интереснее», — подумал Робертс. О греках он знал немного, но все-таки кое-что конкретное. О поляках же почти совсем ничего, если не считать прочитанной в газете семь или восемь лет назад заметки о кровопролитных беспорядках где-то в снегах. Стыдно было бы признаться, что он понятия не имеет, насколько далека Польша от Санкт-Петербурга. К счастью, разговор свернул в сторону от политики.
— Ну конечно, — произносит вслух Давид Робертс, — Шопен. Только он редко выступал в публичных залах. Предпочитал дворцы. А туда не всякий мог войти его послушать.
Неизвестно, что об этом думает поляк, принявший предложение шотландца пересесть за его столик. Слуга подает ему чистый бокал, стакан с водой и блюдо, где лежит тонкая плоская лепешка — ее ломают и макают в оливковое масло. Через минуту слуга возвращается с уже откупоренной бутылкой сирийского вина. А также, по требованию Робертса, приносит и зажигает свечи, которые горят куда ярче, чем трепетные масляные светильники. Теперь — на этом настоял Робертс — они показывают друг другу свои наброски и обмениваются мелкими замечаниями.
— Поскольку вы поэт, — говорит наконец шотландец, — и рисуете исключительно ради мимолетного удовольствия, как определить, что побуждает вас писать стихи? Вдохновение? Чувство долга?
Поляк отвечает, что и то и другое, хотя это невозможно объяснить так же просто, как то, почему тянет взять в руку карандаш или кисть. Еще он говорит о своем родном языке: его народ, подобно Греции приговоренный к политическому небытию, лишь в поэзии обретает самого себя — свободным и всеведущим.
По просьбе Робертса Словацкий[68]читает по-польски одну фразу, записанную в альбоме, и тотчас переводит ее на английский. «Быть может, счастье облагородит их, но нужда сделала их злыми и алчными; о Боже, за что?!»[69]
Робертсу нравится экзотическое звучание шелестящих согласных. Выслушав перевод, он говорит — что-то ведь надо сказать! — что такая фраза достойна выдающегося таланта, с которым он имел честь познакомиться. Вскоре, тепло попрощавшись, они расстанутся. Шотландец на следующий день отправляется вверх по Нилу, поляк возвращается в низовья реки.
Уже заканчивая набросок на Храмовой площади, Давид Робертс вспоминает, чем завершился их разговор. Он не ослышался: была произнесена фраза о мессии. Не о конкретной личности, а о мессианском народе, который, будучи распят, воскреснет и принесет свободу всем остальным. Сколь ни странно, если не сказать глупо, это прозвучало, Робертс подтвердил, что поэт прав, и пожелал ему счастливого завершения путешествия, посоветовав почаще зарисовывать виды и памятники старины.
Кладя эскиз в папку, складывая переносной мольберт, Давид Робертс не может вспомнить только одного: поэт со звучной фамилией назвал какую-то дату — быть может, наступления мессианской эпохи, по крайней мере для его народа; уставший от целого дня, проведенного на ногах, и слегка захмелевший (в «Аль-Рашиде» вино — с разрешения местного паши — подавали только заезжим христианам), шотландец не запомнил ее точно. Возможно ли, что этот культурный, элегантный, прекрасно образованный поэт назвал 1978 год? То есть ждать надо еще сто тридцать восемь лет? Авраам Абулафия, Соломон Молхо и Саббатай Цви предрекали даты в пределах собственной жизни. Польский же поэт, который, правда, не считал себя мессией, но явно видел в этой роли свой народ, шагнул в следующее столетие. «Интересно, — думает Давид Робертс, — как тогда будет выглядеть мир? Лондон? Иерусалим? Наконец, его несчастная Польша?» И покидает площадь перед базиликой Гроба Господня.
Ты не хуже меня знаешь, что такой встречи не было, хотя возможность ее — с немалой долей вероятности — я бы оценил как вполне реальную. Словацкий отправился в путешествие по Греции и Святой земле в августе 1836 года. Годом позже, весной, он писал «Ангелли» в маронигском монастыре Бэль Хеш-бан в горах Ливана. Плавал на фелюке по Нилу, видел пирамиды, вполне мог остановиться на постоялом дворе «Аль-Рашид». Но уже в декабре 1838-го его занесло во Флоренцию. А в конце сентября того же года в александрийский порт вошел пароход, на борту которого был Давид Робертс, еще только начинающий свое долгое путешествие. В декабре, когда Словацкий прибывает во Флоренцию, Робертс возвращается из нубийского Абу-Симбела в Каир — с сотней рисунков и картин. Оттуда в феврале 1839 года он отправится в Сирию и Палестину, чтобы попасть в Иерусалим в начале месяца нисан. Когда я покупал возле Яффских ворот длинный, как свиток, постер с робертовской панорамой города, мне и в голову не пришло, что малого не хватило, чтобы эти два — столь разных — художника повстречались в Египте. Не знал я и о том, что стану писать эту хронику, которая началась с адресованного тебе — признаться, пространного — электронного письма и неудержимо разрастается. Итак, к делу: вернемся к Антонию Юлиану Бердо, который, направляясь в сопровождении Ибрагима ибн Талиба в Лазурный зал Свободного университета, размышляет, как — в риторическом смысле — начать предстоящий разговор: с молчания, вопроса или, быть может, короткой дежурной фразы?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!