Буковски. Меньше, чем ничто - Дмитрий Хаустов
Шрифт:
Интервал:
Битники были нешуточно очарованы исключенными – отверженными, обреченными и изгоями – одним словом, всеми теми, кому не нашлось места в самодовольном и одномерном буржуазном обществе. Более того, представители бит-поколения субъектифицируются в своих произведениях чаще всего как персонажи-наблюдатели, изрядно фасцинированные героями-исключенными: Керуак почти что влюбленно наблюдает за Дином Мориарти, Гинзберг – за своими ангелоголовыми хипстерами, Берроуз наблюдает за тем, о чем вообще лучше промолчать. Острый глаз автора-битника выхватывает из окружающего ландшафта только фигуры исключения, спрятанные до поры за фасадами общества изобилия, всё прочее он пренебрежительно оставляет в стороне или в лучшем случае использует для контраста (всё это – табу, «культура» цивилов, последы репрессивной цивилизации). Автор бережно сохраняет в своем письме искомые образы и наслаждается молодыми преступниками – убийцами, ворами, насильниками и автоугонщиками, гомосексуалистами, алкоголиками и наркоманами, проститутками и нимфоманками, разного рода первертами, неграми, латиносами и азиатами, буйнопомешанными и безумными – словом, всеми теми, кто в контексте американской культуры и общества того времени может классифицироваться как отщепенец и маргинал.
По тому же принципу, к слову, битник гонится за восточной мудростью и исповедует всевозможные эзотерические религиозные культы, читает странную и (как казалось тогда) экстремальную литературу вроде видного изгоя Жана Жене, отказывается от стандартизированных жизненных идеалов ради бесконечного поиска и самоуглубления (как мы уже говорили, ради Пути). Формула очень проста: смотри, чем живет презренный цивил, и поступай ровно наоборот.
Пускай очень скоро весь этот демарш станет достоянием того же цивила благодаря непобедимой массовой культуре, которая умеет вбирать в себя любое отрицание и любого Керуака превращать в Джеймса Дина, всё-таки именно битники сделали кое-что важное: они выставили фигуру исключенного – точнее, целый театр подобных фигур – напоказ, сделали его видимым и обозримым и, таким образом, постижимым, понятным хотя бы в потенции, они привлекли к исключенным внимание, и это было – там и тогда – по-настоящему ново.
Сначала как трагедия и как скандал, исключенный из общества потребления появляется в литературе битников с тем, чтобы уже через несколько десятилетий со всеми удобствами устроиться в широком культурном пространстве на фарсовом троне своей медийной привлекательности – в хит-парадах MTV и в клипах Майкла Джексона.
Сам процесс исключения, впрочем, никуда не исчез – он просто укутался в еще одну пеструю ширму культурного отчуждения, за которой по-прежнему слышались голоса, надрывные и нестройные, – те самые, что общество до, во время и после битников предпочитало не слышать.
* * *
Исключенный конечно же не рождается в том готовом виде, который представляет нам XX век с его битниками и поп-артистами. У исключенных своя драматическая история, более того, целая драматургия изменчивых процессов исключения и отчуждения.
Здесь, чтобы лучше понять эту драматургию, скрытую за фасадом разумного мира Нового времени и Просвещения, я предлагаю обратиться к самой, пожалуй, влиятельной книге на данную тему – к тексту Мишеля Фуко «История безумия в классическую эпоху». В этом обращении мы будем преследовать простую и важную цель: увидеть, как конституировались и менялись в истории различные фигуры исключения, чтобы лучше понять тот причудливый статус, который все эти фигуры получают в культуре и, главное, в литературе XX века, в том числе и у Чарльза Буковски, а вместе с тем – это главное – увидеть те проблемы и затруднения, которые исторически связаны с самим дискурсом об исключенных.
Фуко начинает свой исторический рассказ с того места, в котором статус исключения подвергается радикальным переменам – на пороге Нового времени, когда весь западный мир приходит в нешуточное брожение. Раньше у аутсайдера было много закрепленных функций и лиц: безумец в Древней Греции мог восприниматься как вдохновенный богами поэт (к примеру, у раннего Платона) или как критик общественного строя (у киников), в Средневековье подобные персонажи часто воспринимались как избранные Богом. Но именно в Новое время, на самых подходах к нему, в той или иной мере неразумный индивид начал восприниматься как прямая угроза существующему обществу – и, следовательно, как потенциальная жертва исключения из него. Именно в этот исторический момент пространства и помещения, некогда предназначенные для изоляции прокаженных, начинают использоваться для изоляции новых, пока еще плохо классифицированных групп людей.
Собственно, в рамках этого исключения и складывается довольно причудливая категория неразумия, нами сейчас воспринимаемая как винегрет, как недифференцированное единство. Безумцы помещались в одни камеры с венериками, с преступниками и распутниками, с проститутками и должниками, бедняками и бродягами – в общем, с разными прочими исключенными, от которых по великому множеству причин общество сочло нужным избавиться. Получается, что неразумный – это вообще всякий исключенный из общества. В этой сборной солянке, однако, нам сложно уловить главное – сам исключающий принцип. Но он есть.
Новое время – момент зарождения той европейской рациональности, которая нынче воспринимается как классическая. Сложно представить, но естественных для нас норм – этических, эстетических и других, – привычных логических фигур, философских проблем и научных методов когда-то не было. Рациональное как таковое имеет историю. И в этой истории, принимая те или иные формы, оно отделяет себя от того, что, по его собственным предположениям, от него самого радикально отличается. Разум выделяет себя из океана разнообразного неразумия. Именно в Новое время этот процесс принимает форму исключения и изоляции, то есть прямого насилия над иным: «Безумие становится формой, соотнесенной с разумом, или, вернее, безумие и разум образуют неразрывную и постоянно меняющуюся местами пару: на всякое безумие находится свой разум, его судья и властелин, а на всякий разум – свое безумие, в котором он обретает собственную убогую истину. Оба служат друг другу мерой, отрицают друг друга в бесконечных взаимных отсылках, но и получают друг в друге основание»[69].
Поэтому исключенных так много и все они такие разные: разум в них видит отличие от самого себя и, таким образом, угрозу себе. В последующей истории фигуры неразрывного отношения разума к неразумию будут меняться. В эту резиновую категорию будут попадать новые элементы, старые будут оттуда исчезать. Но само отношение останется прежним: это всегда будет различие и разрыв, причем обязательно исключающий и насильственный. Безумец – другой для нормального человека, поэтому он должен быть изолирован. Тот же другой – преступник, убийца, грабитель. На двух этих примерах мы можем представить себе исторические изменения во внутренней классификации неразумия: сначала преступники и безумцы подлежат одинаковым мерам и формам изоляции, но со временем они рассредоточиваются по разным местам и наделяются разными значениями; безумец ложится в больницу, где он лечится, а преступник садится в тюрьму, где он отдает свой долг поруганной им общественной норме и исправляется (тоже ведь лечится, только по-своему); безумцы и преступники отличаются друг от друга, но в главном они совпадают, и главное это – их совместное отличие от единой разумной нормы.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!