Надсада - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
— Ладить — это лечить?
— Лечить. Но лечение такое не связано с травами и снадобьями. Тако лечение связано с наговорами и особыми приметами, каки передаются по родове: готовится, к примеру, бабка помереть, загодя знание свое передает дочери. Та в свой срок передает своей дочери. И дале из поколения в поколение. Знание идет по женской линии, но быват, пользуют его и мужчины, особенно старики.
— Ты, отец, что-нибудь из того знания запомнил?
— Так, малость.
— К примеру?
— Помню, как она заговаривала больной зуб. На народившийся месяц выводила в сумерках во двор, ставила лицом к месяцу и наказывала повторять за собой. Заговор же был такой:
«Месяц, месяц молодой,
Месяц бравый дорогой,
Где ты был-побывал,
Чего видел-повидал?»
«Был среди густой травы,
Был и выше головы,
Видел зрячих и слепых,
Видел мертвых и живых.
Чего просишь у меня, раб Божий Данила?»
«Как у мертвых зубы не болят, так пускай и у меня не болят».
Повторить надо было, глядя на месяц, три раза. И так три дня подряд.
— И помогало?
— Помогало, наверно. Не помню. Иль, к примеру, ежели ребенок долго мочился в постель, то выводила его на молодой же месяц и после заговора приказывала помочиться в притвор калитки. А в опчем, пустяки все это.
— Почему пустяки? В пустяках этих опыт сотен поколений. И ты, отец, интересно рассказываешь. У вас — видишь, как: дом передали дальней родне. За просто так: передали и — все. Или связь людей с животными… Мне бы в голову никогда не пришло, что собаки и кошки могут так чувствовать хозяйку — вообще хозяина. Это ж удивительно. Или вот ты сказал, что до Корбоя тропами по тайге — два дня хода. Сколько это в километрах и что значит — хода?
— Я думаю, что километров восемьдесят. Но в тайге ход особый. Там, в таежных глухоманях, нет ровных дорог: то колдобина, то болотина, то трава по пояс, то взгорье, то низина. Опять же тропы чаще звериные — неоткуда взяться человеческим. Идешь, не задерживаясь, безостановочно. Тока чаю попить где-нибудь у ручья и встанешь.
Николай слушал и влюблялся в отца все больше и больше. Он понимал, что такой цельный человек не мог за просто так оставить семью, забыть о сыне, о матери своего ребенка. Дивился и тому, что судьба развела их на столько лет и не подала за эти многие годы ни единого знака, какого мало-мальского намека — ни им с матерью, ни отцу его Даниле Афанасьевичу, что живы, ждут, любят эти три человека друг друга. Что дорожат самой малой вещной памятью, каковая сбереглась в виде ли единственной фотографии молодого Белова, в виде ли пусть чужой, но такой близкой и родной гармони, ведь точно на такой же игрывал он — ни муж, ни отец, но гораздо более того — любимый ими обоими человек.
Николай нет-нет да взглядывал в сторону матери своей, Евдокии Степановны, и радовался про себя ее внутреннему, переходящему на лицо, сиянию. Такой счастливой ему видеть свою мать не приходилось.
«И — хорошо, — думалось ему. — Хор-ро-шо… Как хорошо-то…»
Наладившиеся было отношения между Степаном и Татьяной разладились быстро. В очередной сезон заготовки ореха собрался мужик и на три недели ушел в тайгу. Хлестался со всей присущей ему силой и к концу сентября появился в поселке, чтобы взять лошадь для вывозки. Скоро в сенцах, прижавшись друг к дружке, стояло до десятка мешков отборного ореха. Не спрашивая мужа, Татьяна уже сговаривалась с местными торговками, дабы те, за небольшую плату, стояли на райцентровском базарчике, рассыпав таежный гостинец по стаканам и стаканчикам. С торговками сговаривалась в присущей ей манере: где со слезой в голосе, с жалобами на жизнь, а где и с напором. Сговорила так-то пяток местных, нигде не работающих, бабенок, и те выехали для распродажи. Степан, как водится, узнал о том последним, когда уже от десятка добытых им мешков ореха осталась половина.
— Ты че, уж за сбыт принялась? — спросил он ее за вечерним чаем. — Меня бы хоть спросила…
— Че спрашивать-то, че спрашивать? — притворно прикрывая лицо платочком, отозвалась Татьяна. — Тебе-то кадаэтим заниматься — все на работе, все на работе. Я ж тут одна-одинешенька, чаю попить некогда. Ой, люшеньки-и-и… Обо всем думай, за всем догляди, всему дай ход…
— Да уж, ход дать какому добру — это хлебом тебя не корми. Че с деньгами-то собираться делать?
— Аче делать, приложим на книжку. Любе нада подмочь, Вовка поступил в инситут. Всем дай: и сумку собери, и деньжонками…
— Да я не враг своим детям, тока почему ж, спрашиваю, меня-то не спросила, может, у меня свои были планы?
— Че спрашивать-то, че спрашивать? Обчее добро у нас иль нет? Ты — в тайге, я — здеся. Ты — добыл, я — сбыла.
— Тьфу ты! Не переделать тебя, — только и смог сказать.
Поднялся из-за стола, подался во двор.
Это чувство собственной смертельной одинокости не покидало его все последние годы. Пока подрастала дочь, он все внимание перенес на Груснику. И та к нему льнула. И вроде было для кого жить. С нетерпением ждал ее редких приездов. Но вот что стал примечать: в приезды свои Люба больше времени стала проводить возле матери. Поначалу Степан не придавал тому значения, но вскоре начал понимать, что Иркутск перекраивает его Груснику на свой городской лад. Может, и в чем ином была причина постепенного охлаждения дочери к отцу, только отстранялись мать и дочь от Степана все дальше и дальше. Все какие-то свои разговоры, свои перешептывания, свои тайны.
Проникнул он, наконец, и в смысл ее последних писем, в которых дочь наставляла присылать вместо сала, варенья и прочих домашних гостинцев — денег. Он наизусть помнил эти ее, писанные на скорую руку то на каких-то больничных бланках, то на небрежно вырванных из тетрадок листах, письма, вызывавшие в нем, как думалось, беспричинную тревогу.
Люба перерождалась в некую чужестранку, такую же ему чужую, как и супруга Татьяна, а сам он на теле их совместной жизни — вроде чаги на березе. Срубить ту чагу — и никто не заметит. Ему даже подумалось, что его уже срубили: теперь просушивают, чтобы заваривать и пить как чай — все какая-то польза. Подумалось, конечно же, от обиды. Не смогут пока что они без него — главного в доме добытчика. Но только добытчика и ничего более.
Присматриваясь к своей семейной жизни, к окружающему поселковому люду, раздумывая под стук молотка в кузне обо всем том, что видел и слышал, он начал понимать, что семья его — далеко не частное явление и не внутренними разборками они занимаются. А что вообще грядет время перерождения чего-то в веках неколебимого, на чем стояла и на чем только может стоять правда жизни. Что пошатнулась не токмо порода человеческая и готово порушиться единокровное, чему в сладости и муках положено начало в утробе матери, но и пробуется на крепкость сама земная твердь.
Сие понимание еще не обрело в его сознании некую законченную форму, Степан пока еще приглядывался да присматривался. Придвигался поближе и отодвигался, как это делают, когда рассматривают картину. Соразмерял с тем, как и чем жили люди до войны и сразу после нее. Чем жил он сам, какую власть имели над ним родители, вообще старики, в правильности заветов которых он никогда бы не смог усомниться. А потому и старался жить, как бы продолжая родовую линию Беловых, в то же время желая найти продолжение той линии в детях собственных. Он все больше и больше приходил к убеждению, что пошатнулось и готово сдвинуться нечто главное, без чего уже ничему нельзя будет найти ни объяснения, ни оправдания.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!