Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика - Алейда Ассман
Шрифт:
Интервал:
Итак, внутри автобиографической памяти различаются две системы: основывающаяся на реконструктивной работе «я-память» и предсознательная «меня-память», неорганизованная и не поддающаяся реорганизации. Если первая формируется путем коммуникации со значимыми подобиями, то вторая активизируется за счет взаимодействия с определенным местом или предметом. Это место или предмет срабатывают как спусковой механизм, благодаря чему дремлющая в нас «половинчатая» чувственная диспозиция обретает целостность, чтобы – как это произошло с Грассом – перейти, благодаря саморефлексии, в сознательное состояние и подключиться к «я-памяти». «Меня-память» есть не что иное, как потенциальная система резонансов, струн, способных зазвучать. Какая струна будет затронута, когда она зазвучит в лабиринте нашей души, зависит от случая и не поддается контролю. Но, похоже, предпосылкой этого является способность переживания, пребывающего долгое время в латентном состоянии и в забвении, не меркнуть, а, напротив, сохранять особую «свежесть». «Touch it and the bloom is gone»[174]– эти слова Оскара Уайльда в известной мере характеризуют психосоматическую «меня-память». Для ее реактивации необходимо словесное закрепление, что, в свою очередь, автоматически ослабляет лежавшее в основе воспоминания чувственное начало. Здесь мы подошли к важному аспекту воспоминания – перманентному перекодированию предсознательного в сознательное, чувственного – в словесное и образное, образа и слова – в письменную форму и так далее. В отличие от материальной консервации, которая обеспечивается библиотеками, хранилищами и архивами, живое воспоминание является перманентным процессом такой трансляции, перевода. Можно прямо сказать: вспоминать – значит переводить, благодаря чему воспоминания постоянно остаются в движении.
Перевод воспоминаний влечет за собой их изменение, сдвиг, перемещение. То, что раньше было залогом живого сохранения, оборачивается опасностью и угрозой. Радикальный скептицизм по отношению к воспоминаниям высказала Криста Вольф: «Все было совсем иначе, не так, как об этом можно рассказать»[175]. Ее скептицизм объясняется непреодолимой пропастью между опытом и воспоминанием. Критичное, даже агностическое осознание разрыва и противоречия между «впечатлением» и «выражением» служит эстетической основой для творческой чувствительности Кристы Вольф; работа ее собственной памяти сопровождается постоянной рефлексией о возможностях и границах художественного изображения. Приведенное высказывание Кристы Вольф затрагивает фундаментальный вопрос об истинности или правдивости воспоминаний, о чем и пойдет речь далее. Мы рассмотрим два различных примера воспоминаний об Аушвице, которые демонстрируют значимость индивидуально-неповторимой перспективы для опыта-памяти.
Примо Леви оставил потрясающее свидетельство о том, что происходило 27 января 1945 года в концентрационном лагере Буна-Моновиц по соседству с Аушвицем[176]. Он описывает последние два дня из жизни лагеря «вне мира и времени» до прихода туда Советской Армии. Охрана лагеря ушла, забрав двадцать тысяч заключенных – почти все они погибли во время долгого перехода или были уничтожены. В лагере остались лишь больные, умирающие и мертвые; среди них – Примо Леви, болевший скарлатиной. После эвакуации лагеря его инфраструктура полностью разрушилась. При двадцатиградусном морозе немногие, кому еще хватало сил, занимались налаживанием отопления, освещения, крайне скудного пропитания. Понемногу восстанавливалось ощущение самостоятельности, возвращались проявления человечности, но среди нечистот в бараках, среди умирающих людей, среди множества трупов превалировало чувство беспомощности и личной потерянности:
«26 января. Мы лежим в мире мертвецов и призраков. Вокруг нас и в нас самих исчезли последние следы цивилизованности. Оскотинивание людей, начатое немцами-триумфаторами, завершено немцами, потерпевшими поражение»[177]. Книга Примо Леви под названием «Человек ли это?», написанная вскоре после освобождения из лагеря, стала частью культурной памяти для детей и внуков преступников и их жертв.
К совершенно иному опыту-памяти отсылает автобиографический очерк Райнхарта Козеллека, опубликованный в газете спустя пятьдесят лет после окончания войны[178]. Для Козеллека, как и для бесчисленного множества других солдат вермахта, день освобождения совпал с первым днем плена. Козеллек рассказывает, как американцы передали его воинскую часть русским и длинная колонна пленных потянулась на восток. Миновав Биркенау, она дошла до Аушвица, где пленных развели по баракам. Название «Аушвиц» было на ту пору Козеллеку неизвестно. Лишь позднее пленные немцы узнали от русских, что в Биркенау были умерщвлены газом миллионы заключенных, однако многие из пленных считали это советской пропагандой. В отличие от них, Козеллек рассказывает, как внезапно поверил жутким сообщениям, и описывает, при каких обстоятельствах правда об Аушвице пронзила его почти физической болью. Бывший польский заключенный, охранявший немецких пленных, подгонял их на работе. Однажды он замахнулся на них табуреткой. Но вместо того, чтобы обрушить ее на голову Козеллека, поляк, неожиданно опустив ее, сказал: «Что толку раскраивать тебе череп? Ведь вы же загубили газом – миллионы». Табуретка полетела в угол и рассыпалась на куски. Козеллек продолжает: «Меня будто ударило – это можно воспринять дословно, – и я внезапно понял, что он говорит правду. Газом? Миллионы? Такое не выдумаешь»[179].
Далее следует критическая рефлексия Козеллека относительно собственных воспоминаний. Он пишет: «Существует опыт, который изливается в тело, подобно раскаленной лаве, и застывает там. Теперь его можно в любой момент извлечь неизменным. Лишь редкий опыт превращается в аутентичное воспоминание, но если это происходит, то воспоминание основывается на чувственном присутствии пережитого. Запах, вкус, звук, ощущение и зримое окружение – болью или радостью откликаются все органы чувств, поэтому воспоминанию уже не нужна работа памяти, чтобы быть и оставаться подлинным»[180].
Козеллек попал в Аушвиц, будучи не жертвой нацистского режима, а военнопленным. Он ничего не знал о совершенных преступлениях, информацию о которых получил лишь из вторых рук. Однако чувственное восприятие правды родилось у него из воспоминания, основанием для которого не являлось собственное личное переживание. Как свидетельствует Козеллек, он испытал шок от внезапного осознания правдивости слов о преступлениях нацистов. Эти слова поразили его сильнее, чем если бы его ударили табуретом.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!