Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Топосы мемориальные и милитарные сдвигаются, смещаются в речь: порядок жизни в Киеве сейчас, в сентябре, ничем не напоминает о войне, и военный лагерь с Майдана не просто, условно говоря, «сдвинут на Юго-Восток», где развернут полноценным театром военных действий, но как будто «смещен в речь» – в устных диалогах по всему центру города. С другой стороны, люди до сих пор приходят сюда, чтобы получить информацию о погибших из вывешенных на Майдане списков, чтобы влиться в сообщество Майдана, возникшее в экстремальный исторический момент. Я несколько дней прожил в гостинице «Украина» с видом на Майдан, где находился основной палаточный лагерь, на колонну Независимости и сгоревший Дом профсоюзов. Мне рассказывали, что зимой здесь был импровизированный госпиталь, где работали медики-волонтеры. Но все это пока существует только в устной передаче, еще не успевшей превратиться в предание.
И функцию памятников берут на себя спонтанно возникающие вербальные идиомы. Например, «Небесная сотня» как своего рода «устный памятник» – кто в феврале задавался вопросом об авторе этого словосочетания? На самом деле это тоже задача для историка – собрать устную историю возникновения этих идиом. Они как будто «застывают», потом прикрепляются к каким-то другим значениям, расширяют круг своего метафорического действия, и возникает уже, к примеру, «Небесная сотня среди жертв АТО» (первая из многих последующих сотен и даже тысяч).
Для приезжего, особенно для иностранца, здесь, безусловно, не хватает «хроники событий в камне»: последовательности событий по месяцам и дням, а также некой карты, возможно интерактивной, которая бы отображала дислокацию сил на Майдане в дни пиковых противостояний трех месяцев зимы; не хватает, может быть, и объясняющей бегущей строки… Казалось бы, все на поверхности, но нечто невозвратимо кануло, в самом центре, утраченном или спрятанном. И здесь внезапно возникает памятник. Розовая мраморная плита, изображающая человека, который либо тонет, либо всплывает – тонет-всплывает одновременно? – то ли в воде, то ли в дерьме, то ли человек, то ли труп. Написано: «Памятник Новой Украине». Фоном – цифровое табло, на котором транслируются сюжеты, доказывающие российское участие в войне. Этот сюжет, заметим, как раз артикулирован, и гораздо более внятно, чем многие сюжеты, связанные собственно с Майданом. Сам же этот образ новой Украины (человек, полуутопленный-полувсплывающий) – памятник плавающему означающему, канувшему посреди Майдана.
В контекстах подобной топологики мемориальных исследований, может быть, имело бы смысл задаться созданием семиотики революции как новой дисциплины, отслеживанием возникновения и трансформации означающих и семиотических процессов в процессах политических?
Да, такое вполне может быть. Бурление семиотических процессов в устной речи и фрагментарная кристаллизация «частичных памятников» в таком неоднородном и хаотически переструктурирующемся «месте памяти», как Майдан, могли бы этому способствовать. В структурировании мест памяти важны процессуальность и ритм. Не случайно коллеги в Западной Европе и Северной Америке, исследуя процессы, связанные с бурными войнами памяти, выделяют отдельные группы проблем. Почему в одних случаях мы наблюдаем «бунты памяти», а в других – ничем не объяснимые провалы? Существуют проблемы, связанные с увековечиванием памяти о сравнительно давних событиях, у которых не осталось или почти не осталось очевидцев. Для нас такими событиями являются, к примеру, события 1914 либо 1941 года. Другая группа проблем связана с тем, как память переходит в свою терминальную фазу – и как тогда «работа горя» овеществляется – в памятниках, музеях, мемориалах (или, напротив, что-то блокирует эти процессы). Мне интересно рассмотреть весь инструментарий «работы горя», те материальные, культурные формы, в которых она воплощается в обществе. Истории террора всегда состоят из двух частей – восходящей истории потерь и нисходящей истории горя. Первая повествует о массовых убийствах и одинокой смерти, вторая – о разделенном опыте и коллективном трауре.
Я заметил еще одну отличительную черту современной ситуации – это мгновенная фетишизация травматического опыта (если говорить в психоаналитических терминах). Так для коллективного субъекта российского политического бессознательного «Крымнаш» – это фетиш: парадоксальный, долженствующий стать тотальным субститутом («заменит нам все»), отчлененный от основного тела страны, выдвигающийся в водное пространство географический отросток, прибавочный член, долженствующий заменить тот основной, которого мы якобы лишены. Фаллопротез, да. Такое «идеологическое пристегивание» к Крыму означающего «наш», где риторика присвоения зиждется на парадоксальном «наше – это то, что вчера нашим не было». Это же якобы искупает все прошлые грехи и, что важно, будущие жертвы. Схожим образом говорилось «Индия наша» в Британской империи в период индийской колонизации XVIII–XIX веков; здесь вполне правомерно провести исторические параллели с британской «индофилией» и связанными с ней риторическими стратегиями присвоения. Ведь британская идея института Commonwealth – «Содружества» в его современном виде, с упрощенным экономическим, юридическим, культурным взаимодействием с бывшими восточными колониями, – похожа на нынешний проект «Русского мира». И то и другое не является государственным образованием, но являет собой некое единство на основе общей исторической памяти, общего языка и общей симпатии к политическому лидеру.
Маркер overseas до сегодняшнего дня является индикатором колониального в британской речи – это обозначение для бывших «заморских» колоний сегодня распространяется на все, что не входит в границы Великобритании и Евросоюза, в том числе и на страны бывшего СССР. Однако можно отметить разницу между геополитическими проектами Commonwealth и «Русского мира» в том, что Commonwealth на сегодняшний день функционирует на основе диффузной стабильности, тогда как в «Русский мир» заложена идея имплицитного «возвращения», политические последствия которой мы наблюдаем сегодня.
Да, что-то мешает копировать политику Великобритании, умевшей маскировать имперские амбиции и редко прибегавшей к открытой силе. На время Британской империи удалось создать именно то, что в идеале хочет сейчас создать Путин. Но ведь и она рухнула, и Содружество во многом оказалось фиктивным.
Кто из современных теоретиков для вас наиболее релевантен в осмыслении происходящего?
Сейчас для меня это Тимоти Митчелл: его книга Carbon Democracy была переведена недавно как «Углеродная демократия». Поможет понять российско-украинскую ментальную разницу и мой новый проект, которым я сейчас занимаюсь, – «Культурная история натуральных ресурсов». Можно назвать это постколониальной антитезой марксистской политэкономии (которая остается популярной до сегодняшнего дня). Когда мы говорим о труде и
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!