Письма к Луцию об оружии и эросе - Луций Эмилий Сабин
Шрифт:
Интервал:
Так вот, Бровастая сволочь утащила к себе подобие Феспийского Эроса работы того же Праксителя, находившее в одном из домашних святилищ Мессаны. Представляешь себе, Луций, эта свинья утащила мои губы из пентеликонского мрамора в свой развратный свинарник? У меня такое чувство, что посредством этих губ да и всего этого праксителевского образа я и все женщины, которых я любил и которые любили меня, о которых я мечтал и которые мечтали обо мне, которые кричали от моих ласк и которым я в любовном опьянении поверял мои самые чистые, самые трезвые мысли, посредством этой статуи все это оказалось причастным гнуснейшему разврату, творимому в доме Верреса, доставшемся ему в наследство от наглой гетеры по имени Хелидона-Ласточка, хотя имя, соответствующее ей воистину — Летучая Потаскушка[188]… Что ж, «нет ничего столь святого, чтобы на это нельзя было бы посягнуть»[189]. Так он говорит.
Испытываю от этого чувства омерзительнейшей беспомощности. Какого-то надругательства. И не только над собой, но над всем, что вокруг меня, над всем, что происходило со мной. Вспоминаю о римском гражданине, которого Веррес распял на кресте в Мессане. Я не был тогда в городе, но, как это ни странно, вспоминаю так, будто распятие происходило у меня на глазах. Мне почему-то представляется, как этот несчастный смотрит за Пролив, в сторону Италии, в сторону Рима и кричит: «Я — римский гражданин!» А Бровастая свинья ухмыляется. Ужасное чувство обреченности. Думаю о какой-то роковой обреченности, царящей в наши дни. О тех, кто выражает эту обреченность, кем бы они ни были.
Спартак обречен. Я уверен в этом не потому, что армия Красса значительно сильнее, и Крассу вполне достает военного опыта, чтобы разгромить Спартака, и не потому, что в Италии находятся еще две наши армии, а потому, что чудо, совершенное Спартаком, есть то, что обычно приписывают отчаянию, но я усматриваю в этом нечто высшее — прохождение через смерть и вхождение в бессмертие.
Помнишь, Луций, того молодого фракийца, совершенно не владевшего гладиаторским искусством — не гладиатора-«фракийца», а настоящего фракийца, захваченного в плен перед самым началом первой Митридатовой войны, того юного, необузданного, совершенно вакхического варвара, которым угощали нас с тобой, тоже совсем еще молодых, в Капуе? Когда опытный ретиарий — помню, это был испанец — швырнул его наземь, приставил ему к груди трезубец и глянул на нас, ожидая нашего решения, ты вдруг резко крикнул: «Выпусти кровь из этого варвара! По капле!», а я содрогнулся, пораженный сам не знаю, чем больше — жестокостью ли твоего приказа или нечеловеческой мелодичностью твоего голоса. Наверное, и тем и другим: изящество ведь в конечном счете основывается на жестокости или завершается жестокостью. Не так ли, Луций? Прости.
А потом поверженный фракийский юноша вдруг вырвался, словно стрела молнии или совершенно прямой, не менее слепящий луч солнца (не важно, какой из двух божественных огней это был — важен его космогонический блеск!) вырывается вдруг из вздутой черной тучи. Когда эти два тела, столь же разные, как оба войска — наше и взбунтовавшихся рабов, метались по толченому мрамору, прикованные друг к другу даже не тем, что есть ненависть, но уже самой смертью — смертью одного из них, смертью, оторопевшей в полнейшем недоумении перед вопросом, чья же она? — когда они метались так, пытаясь разрешить этот величайший вопрос, а между ними сверкал один-единственный клинок, тоже оторопевший от недоумения, я вдруг с полной уверенностью понял, что произойдет сверхъестественное, а сверхъестественным была тогда победа и сама жизнь того молодого фракийца.
Мясника-ланисту, которому не удалось «угостить» нас, но зато удалось невольно ошеломить нас, звали Лентул Батиат: он и вправду был косолап[190]. Спартак ведь бежал именно из его школы. Собирая в Капуе сведения о тамошних гладиаторских школах, я узнал, что Спартак оказался там приблизительно во время нашей с тобой поездки в Кампанию и по возрасту вполне мог быть тем свершившим сверхъестественное фракийцем. Впрочем, это, конечно, может быть и совпадением.
Столько лет прошло с тех пор, и вот эта порывистость молодого фракийца вдруг хлынула в меня. Я думаю о гибели, которая ожидает войско Спартака в Италии, и смотрю на эту гибель, как смотрели мы тогда на тот гладиаторский поединок, жаждая крови: «По капле!». Думаю о самодовольном насилии, попирающем не только всех, кто пребывает на Сицилии, но и само достоинство римского гражданина. Думаю, возмущаюсь, испытываю желание сражаться и борюсь в постели с моей возлюбленной не от бессилия или безвыходности, но потому что и в меня словно каким-то непонятным образом вошла та же сила, которая сотворила чудо и тогда в теле молодого фракийца, и сейчас во время прорыва Спартака.
Сколько еще продлится этот ее восторг, эта трепетная нежность, эта в высшей степени женственность? Почему она не любит меня за то, за что любили женщины в Риме? Почему она не видит во мне той силы, той красоты, которые видели и любили женщины в Риме, любили и жили этим вместе со мной, разделяя со мной все мое существо и становясь частью меня самого? Потому что Рим так далек отсюда? А, может быть, она и видит и чувствует все это, но сама она не римлянка, и потому я не вижу ее так, как хотел бы видеть — как мое женское отражение. О, эти зеркала! О, колдовское искусство отображения в металле, которое втягивало меня в какой-то совершенно иной, окрыленный мир, заключенный в медном ободе. И с ней я тоже проваливаюсь в какой-то совершенно иной мир.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!