Письма к Луцию об оружии и эросе - Луций Эмилий Сабин
Шрифт:
Интервал:
Помнишь старинное этрусское зеркало с совершенно вычурной сценой: Геркулес соединяется с Юноной, а у их ног пребывают величайшие символы вечной жизни и вечного возрождения — фаллос и прорезанная бороздой женская нива? Отсюда, из их космогонического телесного соединения и связь имен — Гера-Геракл, чтобы бы там не мудрили греческие толкователи мифов. Еще один смертный в объятиях чтимой им богини…
Впрочем, поскольку в спальне ее царит полумрак, мы перекатываемся в зеркале очень смутно, воистину, как подернутые патиной старины вечные влюбленные, и, когда я пишу о ее новых откровениях, то имею в виду не столько это медное зеркало, сколько зеркала наших душ: я вижу свое отражение в прерываемых поцелуями словах, в их теплоте и порывистости, в ее глазах, которые имеют нелюбимый мною цвет — caeruleum, однако это — самые любимые для меня глаза на свете. Я вижу себя в этих двух источниках моего света — в зеркале ее души. И вижу, как в них отражается (очевидно, через мои глаза) зеркало моей души. Она боится, что смерть может явиться и взять меня. Она знает так же, как и я, что все в мире сводимо в конечном итоге к двум великим действам — к любви и смерти. Я говорю ей, что я — тоже влюбленный в нее гладиатор, и не преувеличиваю, не лгу, хотя и говорю об этом с улыбкой. Она знает это.
Я ожидаю старинный шлем с изваяниями воплощений любовного наслаждения и смерти и знаю, что мне предстоит жестокая схватка с Верресом — с озверевшим самодовольством, которое уверено, что все можно купить. Теперь, когда там, в Италии мы убьем, наконец, свободу восставших, Бровастый не остановится ни перед чем: он считает себя одним из творцов нашей победы, и он прав. В памяти моей — крест, на котором был распят римский гражданин в Мессане.
А я ярюсь, как бычок, охваченный любовным пылом и предчувствием крови.
«Пока ты будешь любить меня, пока ты будешь думать обо мне, я не боюсь, и верю, что смогу одолеть все», — сказал я сегодня Эвдемонии.
Я верю в это, Луций.
Да поможет нам обоим свет, сияющий в нашем имени.
Άλσος δ' ώς ίκόμεσθα βαθύσκιον, ηΰρομεν ένδον
Πορφυρέοις μήλοισιν έοικότα παϊδα Κυθήρης.
Ού δ' έχεν ίοδόκον φαρέτρην, οΰ καμπύλα τόξα
Άλλα τά μεν δένδρεσσιν ύπ' εύπετάλοισι κρέμαντο,
Αύτός δ' έν καλύκεσσι ρόδων πεπεδημένοςΰπνωι
Ηύδεν μειδιόων ζουθαΐ δ' έφύπερθε μέλισσαι
Κηροχυτοϋσ' έντός λαροίσ' έπί χείλεσι βαίνον.
Только в тенистую рощу вошли мы, как в ней увидали
Сына Киферы, малютку, подобного яблокам алым.
Не было с ним ни колчана, ни лука кривого: доспехи
Под густолиственной чащей блестящих деревьев висели,
Сам же на розах цветущих, окованных негою сонной,
Он, улыбаясь, лежал, а над ним золотистые пчелы
Роем медовым кружились и к сладким губам его льнули.
Платон[196]
Lucius Lucio salutem.
Пусть тебя не удивляет, что письмо это получилось столь пространным: и времени после моего предыдущего письма прошло более, чем достаточно, и события в жизни моей произошли весьма важные, хотя, на первый взгляд, они могут показаться совсем пустяковыми. Тем не менее, у меня такое ощущение, будто я, подобно неким древним героям или нынешним последователям Диониса, Орфея и разного рода необычных восточных божеств — то грозных, то потешных, то и грозных и потешных одновременно, в зависимости от нашего состояния в час восприятия их, — спустился в потусторонний мир, а затем возвратился — или возродился — в наш мир. Сделав это, как представляется мне, необходимое предварение, прилагаю текст[197]самого письма: когда-то очень давно, покинув Рим, я мечтал, что создам на ίστός ίστορίας ткацком станке истории нечто изысканное, нечто тщательно отмеренное, наподобие афинских, пергамских, родосских или александрийских тканей, однако до сих пор получалась какая-то милетская пестрота[198]. Я, конечно же, преувеличиваю и немного шучу: к счастью, я снова способен шутить.
Ты пишешь об избытке светлого отчаяния в моем последнем письме, я же нахожусь под впечатлением от твоей печали, твоего разочарования, твоей стойкости и выдержки. И это — после долгожданного и столь трудного взятия Амиса. Ты пишешь об алчности и жестокости наших солдат, которые особенно печалят тебя в последнее время, повергая порой в отчаяние. Действительно, убийство Каллистрата[199]— бессмысленнейшее событие того рода, предотвратить которые не дано даже самому прозорливому полководцу: зачастую ход войны, да и всей истории в целом, определяет произвол. А мул с золотом, спасший Митридата и затянувший войну на неопределенное время, даже поднял мне настроение: вот воистину ожившее высказывание Филиппа Македонского, к тому же более живое и удачное, чем то, что сохранили труды историков![200]В этой связи вспомнился и осел, возвестивший спасение Гаю Марию[201], словно самой Судьбе угодно было сделать ослов нашими противниками.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!