Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе - Виктор Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Чуть позднее я стал еженедельно получать от Любани письма. Гермесом, доставлявшим послания, стал наименее вероятный персонаж — надзиратель Армен. Армен Саркисян был студентом-вечерником моих родителей. Он даже пару раз заходил к нам в дом. Мы были примерно одного возраста, так что легко нашли общий язык. Как-то мы встретились на улице, Армен затянул меня в кафе — где под занавес совершенно ни к чему поучаствовал в пьяной драке.
Я знал, что Армен был армянином из азербайджанского города Гянджи. За учебу на юридическом факультете в Закавказье надо было платить большие деньги, неподъемные для его семьи. Армен поступил учиться в Самаре, у отца были несколько студентов-кавказцев, и все они приезжали в Россию по одной причине — бедности. Чем Армен занимался в Самаре и где работал, до ареста я понятия не имел.
Теперь прояснилось. Оказалось, Армен нашел себе удобную работу надзирателя в СИЗО. Надзирателей всегда не хватало, им сразу давали комнату в ведомственном здании, стоявшем недалеко от тюрьмы. Впервые я увидел его в форме МВД при выводе на прогулку, у меня с трудом хватило самообладания, чтобы радостно не кивнуть. Армен, естественно, тоже ничем не дал знать, что мы знакомы.
В первый же день Армен, заводя во дворик, тайком выкинул что-то в фольге из кармана прямо на пол и нарочито грозно рявкнул: «Не мусорить! Ну-ка подбери что бросил!» Приняв правила игры, я мигом схватил подарок и даже пролепетал, войдя в роль: «Извини, начальник».
Нечто в фольге оказалось белым шоколадом «Тоблерон». Я не сразу понял, что это съедобное, и даже сомневался — что неудивительно, ибо белый шоколад в СССР не производился и не продавался. Этот же достался от Фонда помощи политзаключенным.
Позднее Армен регулярно тем же образом выкидывал из кармана ксивы от Любани. Они были не очень информативны — Армен явно ставил условия, чтобы ничего о следствии в них не было. Однако сами письма с простыми «люблю, целую, жду» в серости камеры сверкали искренними чувствами и вызывали столь же искренние слезы. Я перечитывал их по несколько раз, прежде чем сжечь. Ничего такого в камере хранить было нельзя во избежание шмонов.
Шмоны случались регулярно — пусть и безо всякой периодичности. Дверь камеры внезапно распахивалась, внутрь врывались трое — четверо мужчин — кто-нибудь из них обязательно с дубинкой. Постель, белье, продукты — все летело в кучу на пол, менты осматривали углы и стены, простукивали шконки и решетку специальным деревянным молотком-киянкой на длинной ручке, заодно просматривали бумаги. Меня самого вытаскивали на продол и там безжалостно шмонали. Впрочем, никаких потерь за все время я не понес, и, видимо, в отместку ближе к финалу некий ретивый мент отобрал пояс для поддержки брюк, который я сплел из казенных ниток.
Сохранился от шмонов и дневник, который я вел в то время. Ничего интересного там нет, дневник вообще крайне монологический жанр, разве что может передать некие ощущения «здесь и сейчас»: 5 января 1980 г.
С утра голова парализована вязкой болезненной тяжестью. Несвежие мысли рвутся, не связываясь в нити. Сказываются месячная неподвижность и безвоздушье. Насильно заставляю себя не думать вообще ни о чем. Так легче. Суббота тянулась бесконечно. Лишь к вечеру боль отступила и стало свободнее дышать.
Наверное, плохо чувствовал себя не только я. Уже после отбоя заключенный одной из соседних камер принялся стучать в дверь. Что он просил, нельзя было расслышать — но после долгих просьб появилась медсестра. Она почему-то сразу ушла, но заключенный не прекращал стучать в дверь.
Вдруг лязгнул ключ в двери, почти одновременно раздались звук удара и сдавленный крик «Ой!» Дверь хлопнула, шаги переместились в коридор, еще несколько ударов, один, два, звук упавшего тела, потом удары ногами — все в гнетущем молчании, без слова и стона. Потом хлопнула решетка двери на этаже — заключенного, видимо, утащили в карцер — и все затихло.
— Чего повскакали? — пролаяла сквозь волчок надзирательница. — Своей очереди ждете?
Бил корпусной по кличке дядя Коля — громадный мужик с багровым лицом алкоголика и тяжеленными кулаками. По случаю субботы он остался дежурить и в ночь. Да, суров дядя Коля.
Если бы я не сидел в тюрьме, то должен был бы сдавать очередную сессию. И надо было бы пересказывать книги советских правоведов, посвятивших свою жизнь доказательству того, что в СССР соблюдаются все права человека из возможных. И о существовании дяди Коли я бы не знал. Странички дневника я аккуратно зашивал в рукава бушлата, там они не прощупывались. Там же разместилась целая коллекция запрещенных предметов: лезвие бритвы, переломанное вдоль для упругости, 25 рублей в нескольких купюрах, иголка, которой зашивались швы бушлата всякий раз после добавления туда нового содержимого, — и фотография Любани.
Эту простенькую крошечную карточку паспортного размера мяла уже не одна пара грубых ментовских рук. От них фотография пошла трещинами, и, как бы искусственно состаренная, она создавала иллюзию, что сделана не прошлым летом, а в начале века, и Любаня — ровесница моей красавицы-бабушки, да и я сам сижу не в советской тюрьме, а в царской.
Впрочем, нет: в тех тюрьмах лишь изолировали, а не ломали, там не было ограничений в еде, можно было читать свои книги и можно было увидеть врача — здесь все это было привилегией и отнюдь не правом.
Я радовался исчезновению Хромого, но в каких-то мелочах оно ухудшило мое положение. Раньше в камере был трехлитровый чайник, который по утрам заполняли желтоватым «чаем». Этого хватало почти на день и избавляло от необходимости цедить из крана ржавую на вид и вкус воду. Вместе с Хромым я лишился и чайника. Теперь мне наливали с утра только пол-литровую кружку кипятка, водопроводную я пытался отстаивать — на дне оседал ржавый песок.
Через неделю заболел бок. Примерно за год до того я перенес приступ мочекаменной болезни, позднее вышел небольшой камень, так что перед арестом болей в почке уже не чувствовалось. Здесь же они меня не на шутку встревожили. Почечная колика — одно из самых болезненных ощущений, близкое к тому, что испытываешь, когда тебе сверлят зуб без наркоза. Возможно, воспаление началось по совокупности причин — от холода в камере, спанья на металле, — но вода должна была быть фактором номер один. За чайник нужно было бороться.
Каждое утро камеры обходил какой-то не совсем трезвый тип в белом халате. Это был фельдшер, и по просьбе зэков он без особых вопросов выдавал через кормушку аспирин и анальгин. Эта парочка считалась универсальным средством и от болей в желудке и от болей в сердце — кажется, выдавалась еще зеленка. Жаловаться фельдшеру было бесполезно, нужно было как-то попасть к врачу. Я написал заявление на имя начальника медсанчасти, но прошел день и второй, и никто меня не вызвал. Я повторил эксперимент, результат был столь же тщетным, тогда я написал третье заявление — но уже о голодовке.
Это сработало гораздо лучше. Уже на третий день голодовки меня вызвали к врачу — пусть и не в санчасть, а в кабинет рядом в коридоре. Врач то ли извинился, то ли упрекнул за голодовку, сказав, что его не было на службе в эти дни, иначе он появился бы сразу, — объяснение неправдоподобное, ибо замещать его все равно кто-то был должен. Он измерил давление, пульс и через рубашку ощупал бок.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!