Асфальт и тени - Валерий Казаков
Шрифт:
Интервал:
— Ой, бабоньки, совсем ослабла, — переваливаясь, как гусыня, причитала Автотья, — кабы не закопали Никодимку-то, пока мы доковыляем…
— Не закопают, Никифор сказал, всех дождутся и дадут попрощаться, — успокоила подружек Фекла, высокая подвижная старуха, когда-то слывшая первой красавицей в округе.
— Хата пустой останется, сыны-то все в городе, а дочка далеко, аж гдей-то в Татарщине, — продолжила Авдотья.
— Да чего ей пустовать, хате-то, Никифор говорил, выпишется из города и будет жить в батькиной избе, — торжественно объявила Ганна.
— Ой, Ганя, ты всегда все знаешь! Во ужо самая умная…
— Бабы, побойтесь Бога, вы ж на похоронах, — приструнила их Фекла.
Старушки сникли, примолкли, ушли в свои воспоминания, где все еще были живы, здоровы и молоды. И кто знает, может эти тихие воспоминания и неброские цветы в иссохших от работы руках были сейчас особенно дороги обретавшейся где-то поблизости душе покойника.
Поминки прошли не хуже, чем у людей, народу было много и, главное, разошлись без песен, что в наших языческих краях бывает крайне редко.
Как и полагается, к Радунице, братья сладили на могилке родителей новую ограду и кресты. Возвращаясь с кладбища, они крепко поругались, по-родственному, без всякой причины и особой злости. Набрехавшись при людях, разошлись добавлять. Жены, по привычке откостерив каждая своего в неуверенно покачивающуюся спину, пошли к Никодимовой хате. Прибрались и, сговорившись не искать своих алконавтов, стали собираться, чтобы успеть к пригородному поезду. К дизелю Никифор принес перемазанного грязью Власия на себе.
Так они и жили. В городе почти не встречались, в молодости на дни рождения еще приглашали друг друга, а потом и это забылось. Пожалуй, единственным, что пока объединяло братьев, был родительский клин земли и старый, довоенной постройки дом. Пятистенок стоял на добротном каменном фундаменте, обшитый доской, всегда выкрашенный и обихоженный. Никифор после выхода на пенсию и вправду поселился в деревне, в городе бывая лишь наездами. Когда же наступала огородная пора и поясница разламывалась от ноющей усталости, а для работы не хватало рук, он вместе с женой переселялся в отцовский дом и правил хозяйством.
После девяносто первого года жизнь для миллионов людей поменяла свои полюса, огородничество из ностальгического ковыряния на грядках превратилось в вопрос жизни и смерти. Земельная проблема во всей своей неприглядной худобе в очередной раз изогнулась над общипанной Россией недобро шипящей змеей. Сколько крови и пота было пролито в веках, сколько бед и гремящих литаврами викторий принесли людям межевые споры и войны! И вот, лишенная своего хозяина, отданная почти на столетие в рабское пользование городской голытьбе, кое-как ухоженная, земля была брошена и теперь поросла бурьяном, словно кладбище вымершей деревни. Недоброй чернотой заблестели глаза соседей, вспомнились старые тяжбы, беда, усугубленная нищетой, загуляла окрест. Не миновала она и Никодимова двора.
Власию показалось, что братовы грядки родят лучше, он решил делить отцовское наследство, и пошла писать губерния. Заскрипело ржавое колесо судебных разбирательств.
Районный суд размещался в неприглядного вида бараке, лет пятнадцать не видевшем ремонта. Длинные коридоры с провалившимися полами, обшарпанными стенами и рядами раздолбанных фанерных кресел, вызывали злые раздумья над судьбами человеков, приводимых в этот вертеп для торжества справедливости. Судья, бесцветная тетка с недовольным лицом, от которой пахло кошками, поминутно сморкаясь, вела заседание. Надежда братьев, как и любого впервые участвующего в судебном процессе, на то, что суд будет скорым и справедливым, рассеялась сразу, но тогда они еще не догадывались, что процесс — штука коварная, затягивающая, как азартная игра, и, пока не высосет, словно паук муху, ни за что не отпустит.
К концу первого года были собраны все документы. Братья, похудевшие, бледные, с лихорадочно блестящими от возбуждения глазами, ожидали близкой победы, каждый своей.
Власий, не дождавшись решения суда, самовольно разгородил землю.
Никифор, потрясая толстым томом комментария к уголовному кодексу, с радостью опытного юриста бросился писать протест на учиненное самоуправство.
Тень отчуждения легла на весь род Никодима. Ближняя и дальняя родня разделилась на два враждующих лагеря. Каждый спешил, отталкивая других, побыстрее подбросить в этот дьявольский костер ненависти охапку новых слухов, сплетен, домыслов.
Правда, были и другие люди. Как-то, дожидаясь дизеля, у крошечной станции толпился народ, с опаской поглядывая на зло рычащее небо. Дохнул холодный ветер, сверху хлынули потоки воды. Все опрометью бросились под спасительную крышу. В крохотном билетном зале столкнулись изрядно промокшие братья.
— Вот, нехристи, вы мне попались! — торжествующе вскрикнула баба Агриппина, хватая их крепкими костлявыми руками. — Что на батькиных и маткиных костях танцы устроили, род наш, кровь нашу позорите перед Богом и людьми, не помиритесь — прокляну! Как тетка говорю!
Народ расступился и слушал. В разговор влез какой-то подвыпивший дед:
— Правильно, Агриппа, так их, негодных! Не то что родню — всю деревню позорят! — и, обращаясь к народу, театрально упершись правой рукой в бок, продолжил — На прошлой неделе был с кумом в судеднем районе, так в забегайловке мужики узнали, что мы с Грохович, и говорят: «Энто не те ли Гроховичи, где браты за батькову землю судятся?» Во позор!
— Всем позор! — подхватила Агрипина. — Ты ж, Никифор, старший, вспомни, как этого сопливого тянул з болота. Сидел у меня, слезы лил, братку жалко было. Может, лучше б вы в том болоте детьми и сгинули, хоть покойников бы не позорили.
Загудел поезд. Дождь по-прежнему лил как из ведра, люди бросились к выходу. Власий оттолкнул старуху и подался вместе со всеми. Никифор, пристыженный, остался стоять рядом с теткой. Поезд давно ушел, дождь кончился, они вышли на перрон, а он, повинно склонив голову, все слушал тетку. Наконец Агриппина, перекрестила его, махнула рукой и пошла по узкой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Ее старческая беспомощная фигура еще долго маячила светлым пятном на фоне вечереющего неба.
В тот вечер Никифор напился. Не по-людски — в одиночку, без закуски. Он сидел на крыльце отцовского дома и пил противную, теплую водку с тошнотворным запахом денатурата. Косматая тоска, как голодная сука, крутилась рядом с его нетрезвой, изболевшейся душой. Он с первого суда чувствовал безысходность, внутренне страшился накликанной им с братом беды. Десятки раз порывался помириться, но гордость, упрямство, боязнь показаться побежденным не давали ему этого сделать. Стоило лишь на минуту представить самодовольное лицо Власия, как все внутри закипало, злость безжалостно, словно волк ягнят, резала любые помыслы о примирении. Чем больше пил Никифор, тем лютее становилась тоска, тем сильнее клокотало в груди, а когда трезвел — пугался ненависти, которая готова была хлынуть через край и утопить в себе весь мир. Кто-то страшный и сильный железными клещами раздирал крещеную душу атеиста.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!