Невидимый человек - Ральф Уолдо Эллисон
Шрифт:
Интервал:
— Кто это? — прошептал я.
В его взгляде читалась досада, граничащая с негодованием.
— Преподобный Гомер А. Барби из Чикаго, — сказал он.
Теперь оратор положил руку на кафедру и повернулся к доктору Бледсоу:
— Вы услышали светлое начало прекрасной истории, друзья мои. Но окончание у нее скорбное, и, думается, во многом эта сторона богаче начала. Закат этого великолепного сына утренней зари.
Он обратился к доктору Бледсоу:
— Это был роковой день, если позволите напомнить, доктор Бледсоу, сэр, хотя такое напоминание излишне — вы же там присутствовали. О да, мои юные друзья, — он вновь повернулся к нам с горькой и гордой улыбкой. — Я хорошо его знал и любил — и я там тоже присутствовал.
Мы объехали несколько штатов, и он там проповедовал. И приходили люди послушать пророка; и многие откликались. Люди несовременные: женщины в фартуках поверх длинных, свободных ситцевых платьев, как у матушки Хаббард, мужчины в комбинезонах и залатанных шерстяных куртках; море воздетых кверху озадаченных лиц под старыми соломенными шляпами и мягкими чепцами. Приезжали в запряженных быками или мулами повозках, иные же пешком приходили издалека. Стояли сентябрьские дни, но погода выдалась на редкость холодной. Слова его даровали покой и уверенность растревоженным душам, указывали путеводную звезду, и мы переходили в другие места, чтобы дальше нести послание.
Ах, эта бесконечная перемена мест, эта пора юности, эта весна; обетованные дни, насыщенные, цветущие, напоенные солнцем. Ах, да, эти неописуемо великолепные дни, когда Основатель взращивал мечту не только здесь, в этой бесплодной долине, но и в разных местах по всей стране, наделяя этой мечтой людские сердца. Создавая остов нации. Распространяя свое послание, которое, подобно зерну, падало на невозделанную почву; жертвуя собой в борьбе, прощая врагов своих обоих цветов кожи — о да, врагов у него хватало, причем обоих цветов. Но продвигаясь вперед, преисполненный важности своего послания, он истово проникался своей миссией и в своем усердном служении, а может, и в смертельной гордыне пренебрегал советами лекарей. Перед моим мысленным взором снова и снова встает фатальная атмосфера того многолюдного зала. Основатель держит аудиторию в нежных руках своего красноречия, баюкает, утешает, наставляет; а там, ниже, восхищенные лица, раскрасневшиеся от жара большой пузатой печки, раскаленной до вишневого свечения; да, зачарованные ряды, в плену властной истины его послания. И вот я опять слышу неохватное, гудящее безмолвие, когда голос его достиг окончания мощного периода, и один из слушателей, снежновласый старик, вскакивает на ноги, крича: «Так скажите, что нам делать, сэр! Бога ради, скажите! Заклинаю именем отнятого у меня на той неделе сына — скажите!» И по всему залу нарастает умоляющее «Скажите, скажите!». И Основателя вдруг начинают душить слезы.
Неожиданно для всех старый Барби начал совершать заряженные, неоконченные движения, сопровождая свои слова жестами; голос его зазвенел. А я смотрел с болезненной увлеченностью, зная конец истории, хотя какая-то часть рассудка восставала против ее неизбежной печальной развязки.
— И Основатель умолкает, затем делает шаг вперед, из глаз его льется огромное душевное волнение. С поднятой рукой он начинает отвечать — и пошатывается. Начинается всеобщая суматоха. Мы устремляемся вперед и выводим его из зала.
Слушатели в испуге вскакивают с мест. Всюду ужас и смятение, где-то стон, где-то вздох. Наконец прорывается громоподобный голос доктора Бледсоу — песня надежды, властная, как удар хлыста. И вот мы укладываем Основателя на скамью, чтобы он отдохнул, и я слышу, как доктор Бледсоу отбивает ногой такт, сильно топая по гулкому помосту, отдавая команды не словами, а мощными нутряными тонами его потрясающего баса — чем не певец? и не певец ли он поныне? — и они стоят, они успокаиваются, и вместе с ним поют, протестуя против поколебимости своего гиганта. Поют свои длинные негритянские песни плоти и крови:
«Они про НАДЕЖДУ!»
«Про тяготы и боль…»
«Они про ВЕРУ!»
«Про смиренье и нелепость…»
«Они про СТОЙКОСТЬ!»
«Про вечный бой во тьме…»
«Они про ТОРЖЕСТВО…»
— Ха! — выкрикнул Барби, хлопая в ладоши. — Ха! Пели так строчка за строчкой, покуда вождь не ожил! (Хлоп, хлоп в ладоши.)
К ним воззвал…
(Хлоп!) Мой Бог, мой Бог!
Им сказал… (Хлоп!)
Что… (Хлоп!)
Просто он устал от непрерывных усилий. (Хлоп!) Да, и всех отпускает и всех провожает в путь с радостью в сердце, и дружески руку жмет каждому на прощанье…
Я наблюдал, как Барби описывает шагами полукруг: стиснутые губы, лицо подрагивает от избытка чувств, ладони соприкасаются, но беззвучно.
— Ах, те дни, когда возделывал он обширные поля, те дни, когда смотрел он, как пробиваются всходы, как зреет урожай, те юные, летние, яркие дни…
Голос Барби затих от ностальгии. Часовня затаила дыхание, когда у него вырвался глубокий вздох. Затем я увидел, как он вынул белоснежный носовой платок, снял свои темные очки и утер глаза; через нарастающую дистанцию моей обособленности я смотрел, как люди на почетных местах медленно и ошеломленно покачивают головами. Потом вновь зазвучал голос Барби, теперь бестелесный, и мне подумалось, будто он не прерывался вовсе, будто его слова, отдающиеся внутри нас, продолжают свое размеренное теченье, хотя источник их на миг умолк.
— О, да, мои юные друзья, О, да, — продолжил он в глубокой печали. — Человеческая надежда может написать картину кардинальского пурпура, может преобразить парящего стервятника в благородного орла или стонущего голубя. О, да! Но я знал, — вскричал он, да так, что я вздрогнул. — Несмотря на живущую во мне великую мучительную надежду, я знал… знал, что этот возвышенный дух идет к упадку, приближается к своей одинокой зиме; заходит великое солнце… И я зашатался под страшным бременем этого знания и ругал себя за то, что оно у меня есть. Но такова была увлеченность Основателя — о, да! — что когда мы в то восхитительное бабье лето перебирались из одного провинциального города в другой, я скоро забыл. А потом… А потом… а… потом…
Я слушал, как его голос понижается до шепота; он простер свои руки, как будто подводил оркестр к глубокому и окончательному диминуэндо. Затем его голос опять возвысился, отчетливо, почти буднично он заговорил быстрее:
— Я помню, как тронулся поезд, как он будто стонал, начиная крутой подъем в гору. Было холодно. По краям окон мороз рисовал ледяные узоры. А гудок
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!