Семейство Таннер - Роберт Вальзер
Шрифт:
Интервал:
Симон ненадолго погрузился в молчание, меж тем как санитар неотрывно смотрел на него, потом продолжил:
— К тому же меня совершенно не тянет делать карьеру. Главное для других — для меня пустяк. Видит Бог, я не могу считать делание карьеры достойным уважения. Мне нравится жить, но не нравится идти по карьерной стезе, загонять себя в колею, сколько бы ни твердили, как это замечательно. Ну что тут замечательного? Смолоду сгорбленные спины от стояния за не по росту низкими конторками, морщинистые руки, бледные лица, протертые чуть не до дыр будничные штаны, дрожащие ноги, толстые животы, испорченные желудки, плешивые макушки, хмурые, злющие, скучные, тусклые, выцветшие глаза, усталые лбы и сознание, что ты был исполнительным болваном. Благодарю покорно! Лучше я останусь бедным, зато здоровым, откажусь от казенной квартиры в пользу дешевой комнатушки, хотя бы и выходящей в темный переулок, лучше буду жить в денежных затруднениях, чем в затруднениях по поводу того, где бы летом поправить расстроенное здоровье; кстати, уважает меня один-единственный человек — я сам, но это уважение для меня важнее всего, я свободен и при необходимости могу на время продать свою свободу, чтобы затем снова быть вольным как птица. Ради свободы очень даже стоит оставаться бедняком. Мне надобно питаться, но я способен насытиться малым. Я прихожу в бешенство, коли от меня просят, даже требуют того, что заключено в словах «общественное положение». Я хочу остаться человеком. Короче говоря: мне по душе рискованное, непредвиденное, неопределенное, не поддающееся контролю!
— Вы мне нравитесь, — сказал санитар.
— Я отнюдь не стремился вам понравиться, но тем не менее рад, что вызвал симпатию, ведь говорил-то я довольно-таки откровенно. Между прочим, мне и серчать на других незачем. Глупое занятие, да и нет у меня права ругать обстоятельства оттого только, что они мне не по нраву. Можно ведь уйти, я вполне могу уйти! Хотя нет, мне-то все по нраву. Я доволен своим положением. И люди нравятся мне такими, как есть. Со своей стороны я всеми силами стараюсь понравиться ближним. Я прилежен и трудолюбив, когда надобно исполнить некое задание, однако ж своим восторгом перед миром я никому в угоду не пожертвую, ну, разве что священной отчизне, хотя до сих пор повода для этого не было да, Бог даст, и не будет. Пусть люди делают карьеру, я их понимаю, им хочется жить с комфортом, позаботиться, чтобы и дети кое-что имели, они ведь предусмотрительные отцы, и дела их достойны уважения, но пусть они оставят меня в покое, дадут мне жить по моему разумению, срывать цветы удовольствия, которые мне по душе, ведь так пытаются делать все-все, только по-разному. Так чудесно быть достаточно зрелым, чтобы позволять всем жить, как они хотят, как старается каждый. Нет, когда кто-нибудь три десятка лет верой-правдой исправлял свою должность и в конце жизненной стези был отнюдь не болваном, как я давеча вгорячах сказал, а честным человеком, он вполне заслуживает, чтобы на его могилу возложили венки. А я, видите ли, не хочу венков на могилу, вот и вся разница. Конец мой мне безразличен. Они, в смысле те другие, вечно твердят, что я еще ох как поплачУсь за свою заносчивость. Ну и ладно, расплата так расплата, тогда я узнаю, что значит поплатиться. Я охотно готов изведать все, а потому не имею такого страха, как те, что озабочены бестревожным и безбедным будущим. Я всегда боюсь упустить даже самый малый жизненный опыт. Тут я честолюбив, как десяток Наполеонов. Однако сейчас я проголодался и хочу пойти закусить, не составите ли Мне компанию? Буду рад.
И они пошли вместе.
После несколько сумбурных речей Симон вдруг стал мягким и кротким. Восторженно смотрел на прекрасный мир вокруг, на круглые густые кроны высоких деревьев и на улицы, где шли люди. «Милые, загадочные люди!» — подумал он, позволив новому другу тронуть его за плечо. Ему пришлось по душе, что тот стал с ним так доверителен, это было вполне уместно, связывало и расковывало. Он смотрел на все смеющимися, счастливыми глазами и думал: «До чего же замечательная штука — глаза!» Какой-то ребенок поднял на него взгляд. Идти с таким товарищем, как санитар, вдруг показалось ему чем-то совершенно новым, доселе неизведанным и по меньшей мере приятным. По дороге санитар купил у зеленщика какое-то кушанье из свежих бобов, а в мясной лавке — шпику и пригласил Симона на обед. Симон с удовольствием дал согласие.
— Я всегда стряпаю сам, — сказал санитар, когда они добрались до его жилья, — привык. Поверьте, это сущее удовольствие. Вот увидите, бобы с отличным шпиком будут вам весьма по вкусу. Я, к примеру, и чулки себе сам вяжу и белье стираю. Так можно изрядно сэкономить деньги. Я всему этому научился, и почему, собственно, такие работы в порядке исключения вполне подходят и мужчине, коли он прекрасно с ними справляется. Не вижу тут ничего зазорного. И домашние туфли — вот как эти — я сам себе тачаю. Этакая работа требует, конечно, известного внимания. Связать на зиму напульсники или жилеты мне особой трудности не составляет. Когда так часто бываешь один да в разъездах, как я, приходится заниматься диковинными вещами. Располагайтесь — или располагайся — поудобнее, Симон! Позволишь ли мне называть тебя на «ты»?
— Почему бы нет? Охотно! — И Симон, сам не зная почему, покраснел.
— Ты с первого взгляда очень мне понравился, — сказал санитар, который назвался Генрихом, — достаточно посмотреть на тебя — и сразу веришь, что ты хороший малый. Впору тебя расцеловать, Симон.
Симону вдруг стало душно в этой комнате. Он встал со стула. Догадывался уже, что за человек тот, кто так нежно на него смотрит. Но ведь от него не убудет. «Ладно, пусть, — подумал он. — В остальном Генрих очень милый, нельзя же из-за этого отвечать ему грубостью!» И он подставил губы, на которых тот запечатлел поцелуй.
Подумаешь, какой пустяк!
Кстати, нежное обращение ему понравилось и показалось вполне под стать состоянию размягченности, в коем он пребывал. Хотя бы и со стороны мужчины на сей раз! Он отчетливо чувствовал, что странная симпатия этого человека к нему нуждалась в деликатной и покуда не протестующей осмотрительности, и он просто не мог разрушить надежды этого человека, пусть даже и недостойные. Надо ли из-за этого выказывать возмущение? «Ни в коем случае, — думал Симон, — до поры до времени предоставлю ему свободу действий, так будет сейчас лучше всего!»
Вечер они провели, переходя из трактира в трактир; санитар весьма любил выпить, потому что особо не знал, чем еще занять свободное время. Симон почел за благо во всем участвовать. В маленьких, душных заведеньицах он знакомился с людьми, которые с невероятным упорством резались в карты. В карточной игре они, казалось, видели свой собственный мир, куда посторонним соваться незачем. Были там и такие, что целый вечер сидели за столом, зажав в зубах длинные сигары и перекатывая их из одного угла рта в другой, но более ничем не привлекали к себе внимания, разве только когда окурок становился так мал, что уже не держался в зубах, — тогда они накалывали его на острие перочинного ножа, чтобы докурить до возможно малых размеров. Изможденная беспутная пианистка рассказала ему, что ее сестра — скверная родственница, зато знаменитая концертная певица, правда, они давно уже прекратили близкое общение. Симон счел это понятным, но держался кротко и ничего ей не сказал. Женщина показалась ему скорее несчастной, нежели испорченной, а несчастье всегда вызывало у него уважение, испорченность же он полагал следствием несчастья, каковое по меньшей мере требовало порядочности. Он видел толстых, низеньких, до ужаса деятельных трактирщиц, которые обнаруживали в общении с посетителями большую предупредительность, меж тем как их мужья спали на диванах или в мягких креслах. Нет-нет раздавалась добрая старая народная песня, и пел ее сущий мастер по части старинных песен — и в тональности, и в переливах голоса. Звучали эти песни красиво и печально, всяк невольно угадывал, что некогда, давным-давно, их уже распевали иные хриплые и звонкие голоса. Один без конца рассказывал анекдоты, невысокий парень в большой широкополой шляпе с высокой тульей, купленной, поди, у старьевщика. Рот у него был сальный, и анекдоты такие же, однако они хочешь не хочешь вызывали смех. Кто-то сказал ему: «Восхищаюсь вашим остроумием!», но острослов с хорошо разыгранным удивлением отмел нелепый восторг, и вот это поистине свидетельствовало об уме, какому бы порадовался любой образованный человек. Санитар сообщал каждому, кто садился с ним рядом, что, по сути, слишком плох, но, если вдуматься, слишком хорош для своей родины. Симон думал: «Как глупо!» Зато о Неаполе Генрих рассказал куда лучше, поведал, например, что в тамошних музеях можно увидеть диковинные останки древних людей, судя по которым, давние люди превосходили нынешних и ростом, и шириною, и дородностью. Руки у них не уступали нашим ляжкам! Вот было племя! Что мы в сравнении с ним? Обессилевшее поколение, убогое, захиревшее, циничное, долговязое, истонченное, изорванное, искромсанное и захудалое. И Неаполитанский залив он сумел описать в изящных словах. Многие внимательно его слушали, но многие спали и во сне слышать ничего не могли.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!