Московская сага. Война и тюрьма - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
– Простите, Борис Никитич, простите за эту проклятуюинформацию, – пробормотал он срывающимся голосом и этим как бы показалпрофессору, что при нем совершенно необязательно держать себя в роли генерала.
Градов понял, преисполнился к нему теплоты, взял под руку ипроводил до дверей кабинета.
– Никогда не думал, что мне придется оплакиватьСавву, – сказал он ему на прощание, и Дод, несмотря на юный возраст, тутже понял, что стояло за этой фразой.
Остаток дня Дод Тышлер провел с однокурсниками. Онираздобыли «мячишко и сетчишку» и стали ездить по Москве в поисках площадки. Всеспортзалы были либо закрыты, либо переоборудованы то в госпитали, то в склады,то в казармы. Наконец в «Крыльях» нашлось помещение, совсем нетронутое, хоть инетопленое. Начали перекидываться, «стучать в кружок», а потом один за другимдругие «киты» подгребли, и к вечеру собралась приличная «гопа», остаткиволейбольной общественности столицы. Даже зампред федерации появился,волейбольный остролицый человек Слава Перетягин. Посмотрев на Додову игру,подошел к нему: «Тебе, Тышлер, тренироваться надо. После войны в сборнуювойдешь. Хочешь, бронь тебе схлопочу?»
Дод хохотнул, бросил Перетягина, пошел дальше «колы сажать».Тапочек ни у кого не было, играли босиком. «Ну, ничего, – утешалсяПоловодьев, – отыграемся и спиртяги ка-а-к засадим!»
Вдруг дверь в спортзал открывается, и на пороге вырастает некто иной, как почти «подруга моего детства Инга Зайонц» – собственной персонойМилка Зайцева. Ну, разумеется, доброхоты ее вызвали в «Крылья» – дескать, ДодТышлер умирает, видеть хочет. «Звучит» девица, ничего не скажешь, мечтадействующей армии! Шинель внакидку, пилоточка над гривой волшебного волосяногопокрова, хромовые сапожки до колена, а юбочка чуть-чуть, не более чем наполсантиметра, выше. Глаза, разумеется, насмешливые: ха-ха, мол, кого я вижу,Дод Тышлер!
Дод как раз разбегался, чтобы прыгнуть к сетке, когда онавошла, ну и, завершив разбег, провел удар, вломил через блок и только тогда ужпошел к аплодирующим ладоням.
– Ха-ха, – сказал он. – Кого я вижу! Те же иЗайцева Людмила, ого!
– Ну, хватит, Дод, дурака валять, – сказала она. –Влезай в сапоги и пошли!
– Эй! – закричали волейболисты. – Не отдадим Дода!Куда ты тащишь, Милка?
– Спокойно, мальчики! – сказала звезда всех трехмосковских мединститутов. – Завтра погуляете, на свадьбе! Адью!
Назавтра они расписались. Просто на всякий случай, ну, есливдруг тебя шлепнут, а я рожу, чтобы у дочки была отцовская фамилия, ну, вобщем, чисто практические соображения, Дод, мой любимый, мой единственный, безкоторого просто уже никак не могу...
Расставшись с Тышлером, Борис Никитич несколько минут стоялу окна своего кабинета. В этой огромной комнате его не раз посещало чувствонезаконности здесь своего пребывания. Дом был построен за несколько лет дореволюции знаменитым московским миллионером для личного пользования, и вотздесь, где он сейчас стоит, предполагались, очевидно, какие-нибудь совещанияправления фирмы с курением дорогих сигар, с распитием многолетнего бренди...
В ветвях маленького парка стоял переполох: только чтовернулись грачи, они кричали и хлопали крыльями так, словно не узнавали города.Перезимовавшие воробьи носились между ними, как будто сообщали о том, что здесьпроизошло за время их отсутствия. Самое печальное состояло в том, чтомосковский мусор утрачивал свою питательность.
Борис Никитич держал в руках Саввины очки. Стекла даже неразбились. Он вспомнил, что Савва очень гордился этими очками, а Нинка, каквсегда, потешалась над ним, хотя сама как раз и добывала французскую оправу покаким-то таинственным московским путям. «Ты в этих очках, Савка, стопроцентныйвраг народа и буржуазный лазутчик! Тебя в конце концов заберут прямо на улицеза эти очки, и будут правы – если все начнут ходить в таких очках, что из этогополучится?»
Борису Никитичу иногда казалось, что Савва Китайгородскийближе ему, чем собственные сыновья, и, уж во всяком случае, он был для негокем-то гораздо более значительным, чем просто ученик или даже зять, муж любимойНинки. При всей любви к Никите и Кириллу он всегда видел в них со своейколокольни некое несовершенство, невоплощение, неполную состоятельность, то,что называлось прежде «мальчики не удались». На эту тему тоже было немало шутокв семье, и он всегда комически отмахивался, изжить, однако, своегоразочарования не мог: не пошли по градовскому пути, презрели медицину,отдалились... Даже и после трагедии, как он всегда называл аресты сыновей, этамысль не оставляла его и даже иногда принимала не совсем нравственныеочертания: вот, мол, уклонились от нашего, градовского, предназначения, вот ипоплатились... Этой мысли, конечно, Борис Никитич никогда не давал ходу.
Что касается Саввы, то в нем-то как раз он видел полноесовершенство, воплощенность, самостоятельность. Потомственный, как и они,Градовы, интеллигент разночинного класса, к тому же врач, стало быть,зачинатель будущей и косвенный продолжатель династии. В принципе Борис Никитичне видел в истории цивилизации более естественного дела, чем врачебное.
Саввиного отца, Костю, он помнил со студенческих лет. Они недружили, но симпатизировали друг другу. Градов со своей Мэри Гудиашвили былидаже званы на свадьбу Кости Китайгородского и Олечки Плещеевой. Тот ранний брактогда всех восхитил. Как милы были молодожены и как идеально подходили другдругу! Несколько лет спустя, то есть когда маленькому Савве было уже лет семь,значит, году примерно в десятом или одиннадцатом, пошли слухи, что Костя иОлечка разошлись и даже с какой-то свирепостью, полной непримиримостью, послечего Костя в скором времени исчез, уехал работать за границу, кажется, вАбиссинию. Савва, подрастая, не вспоминал отца: это была запретная тема вбольшой семье Плещеевых, а потом и в большой семье советского народа, посколькупребывание родственников за границей стало криминалом. Он, кажется, и в анкетахне сообщал о загранице, а в графе «отец» писал «умер в 1911 году»: поди проверьпосле красной разрухи. Дореволюционное время загадочным образом так отдалилось,что казалось, столетие прошло с тех времен, когда подданный империи могспокойно через Париж и Марсель уехать в Абиссинию. Никто, кажется, даже вблизком окружении не помнил о Саввином отце, кроме Бориса Никитича и МэриВахтанговны. Кажется, и Савва сам не очень-то был осведомлен об Абиссинии.Упоминать отца в присутствии матери считалось совершенно неуместным: прелестныегубки Олечки Плещеевой немедленно стягивались в подобие сушеного инжира.Велика, велика была та старая, тайная обида.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!