Яд и мед - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Писатель же Достоевский на все вопросы отвечал искренне и был сильно удивлен, когда ему сказали, что Осорьин-Туровский хотел его убить: в их разговоре князь Алешенька ни разу даже не намекнул на такой исход дела.
При этом, однако, Федор Михайлович признал, что в первую же минуту Осорьин-Туровский заявил, что он революционер, член тайного общества, и просит спрятать его от полиции, и у писателя даже мысли не возникло о том, чтобы донести о революционере властям. Вместо этого он пригласил гостя в кабинет и попросил принести им чаю.
Разговор их иногда напоминал исповедь. Князь Алешенька рассказал о своей жизни, о третьей руке, которая была и наказанием Господним, и даром Божьим, знаком избранничества. Он вспоминал, как поначалу стыдился того, что он не такой, как все, и как однажды все изменилось, когда он в Евангелии прочел о суде над Иисусом, о Понтии Пилате, который никак не может понять Иисуса, хотя Он отвечает искренне и правдиво на все вопросы прокуратора. Они говорят вроде бы на одном языке, но при этом язык Пилата – это язык условностей, а Иисус пользуется прямой речью. Прокуратор не понимает Иисуса, и иначе быть не могло. Пилат играл множество ролей: для иудеев он представитель Рима, в Риме – один из протеже Сеяна, в постели с женой или любовницей – мужчина, он – воплощение Правила, Закона, Порядка. А вот Иисус вообще вне этой игры: Он есть Он, Истина, Спаситель и Спасение, и больше никто. «И тут я понял, – передавал Достоевский слова гостя, – что заповедь Иисуса именно в том, чтобы быть собой, и это только звучит, может быть, немного глуповато, а на самом деле это тяжелейшее из испытаний – быть собой, это испытание и единственный путь к спасению». И вся дальнейшая жизнь Осорьина-Туровского была, по его словам, путем к себе, к себе подлинному. Он был разным, многоликим, с умными – умным, со святыми – святым, с развратниками – гнуснейшим из них, с революционерами был революционером, но при этом – первым их врагом, и все это совершенно естественно уживалось в нем, в его душе, не вызывая никаких мучений, угрызений совести, ибо он был свободен, а свобода вне морали. На пути к себе он преодолел вечное человеческое «или – или», не прибиваясь к какой-то одной правде, но естественно живя среди множества истин. Он стал дьявольским Ничто, в котором находил Все, и был счастлив, как Адам до грехопадения. С другой стороны, продолжал Достоевский передавать речи Осорьина-Туровского, я ведь понимал, что это отпадение от Бога, путь в никуда, ибо преступления, которые я совершал, даже я не мог признать абсолютным благом. Но если Иисус взял на себя все грехи человечества, то почему мне, следующему Его путем неуклонно, не поступать так же? Почему и мне не взойти на Голгофу, вершина которой до поры до времени скрывается от глаз людских за мрачными тучами истории? Это ли не подвиг в своем роде? Не жертва ли? Принять зло глубоко в душу, стать злом, чтобы изжить его навсегда ради Золотого века, ради всеобщего счастья… Достоевский подхватил разговор, заметив, что зло есть путь, а не состояние, и Голгофа – не конец пути, но начало нового, и на этом пути, только на этом, и достигается истинная свобода, однако свобода не самоценна, она лишь средство к достижению идеала, а потому не может быть вне морали и т. д., и т. п.
Тем временем полиция шла по горячим следам, опрашивая свидетелей – служителей бани, извозчиков, которые запомнили и первого седока – Достоевского, и второго – князя Алешеньку, опрашивая дворников, которые рассказали о человеке, поднявшемся в квартиру писателя. И не прошло четырех часов, как полицейские арестовали князя Алешеньку, изъяв у него при этом два заряженных револьвера, которые он отдал без сопротивления.
Писатель был явно огорчен тем, что разговор прерван на самом интересном месте, Осорьин же держался спокойно, с достоинством.
Несколько часов князя Алешеньку допрашивали в участке. Нервное возбуждение улеглось, и он отвечал вяло, был мрачен, но согласился со всеми обвинениями, а перечень их был велик. Когда его уводили в камеру и следователь сказал: «До встречи», Осорьин-Туровский странно усмехнулся, но в тот миг никто не придал этому значения. Как только дверь камеры за ним закрылась, раздался выстрел. Князь Алешенька покончил с собой из револьвера, который все время был у него в третьей руке, спрятанной под пелериной. При аресте полицейские не проводили тщательного обыска, боясь прикоснуться к этому «чуду природы», которое вызывало у них не то брезгливость, не то суеверный страх. На это, видимо, и рассчитывал князь Алешенька.
– Странный человек, – сказал Евгений Николаевич, снова закуривая. – И странное дело. Ставрогин, конечно, истинный Ставрогин. Но эта третья рука… Достоевский, конечно, ни за что не позволил бы себе унижать роман таким чудом – его интересовали чудеса, так сказать, внутренние, утробные…
– Но на этом дело не закончилось, – сказал тайный советник с усмешкой. – То есть само дело мы завершили и сдали в архив, однако оно имело неожиданное продолжение. Вот это продолжение было и впрямь странным… можно сказать, удивительным…
Как только газеты сообщили о смерти князя Алешеньки, в полицию явилась некая мадам Куфайкина, гильдейная купчиха, особа корпулентная и краснолицая, которая потребовала выдачи ей мертвого тела. При этом она предъявила бумаги, из которых следовало, что Алексей Петрович Осорьин-Туровский, князь Рюрикович, был ни много ни мало ее венчанным мужем, а она, стало быть, его законной вдовой – Анной Терентьевной Осорьиной-Туровской. Куфайкиной же она называлась лишь потому, что это славное имя значилось на вывеске ее заведения, доставшегося ей от отца, а тому – от деда, и заведением этим была гробовая лавка.
Бумаги были в полном порядке, но кто-то из полицейских чинов не поленился – съездил на Охту и обнаружил там эту самую лавку Куфайкина с соответствующей вывеской, глазетовыми гробами, бумажными цветами и прочими погребальными принадлежностями.
Мадам Куфайкина-Осорьина не понимала, чем вызвано всеобщее замешательство. Эта маленькая толстогрудая женщина расправила свои юбки, с достоинством водрузила барочное гузно на стул и, обмахиваясь черным кружевным веером, стала обстоятельно рассказывать о своем «бедном Алешеньке» и его «несчастной дочери Манечке».
Из ее повести следовало, что свел их романтический случай. Анну Терентьевну как-то вечером попытались на улице ограбить, а проходивший мимо Осорьин-Туровский при помощи трости прогнал разбойников и проводил даму до ее дома. По такому случаю она пригласила его на чай, и он согласился. Сначала он был страшно удивлен, увидев лавку с гробами, потом ни с того ни с сего стал хохотать, но вдруг остановился и сказал с каким-то странным выражением лица: «Что ж, это именно то, что мне нужно, мое место, и поделом».
Анна Терентьевна дважды побывала замужем, а потому научилась не придавать значения тому, что говорят мужчины. Поступки же Алексея Петровича были в высшей степени благородными и в каком-то смысле долгожданными: мадам Куфайкина, по ее словам, «застоялась без хозяина».
Той же ночью Осорьин-Туровский стал ее хозяином, а вскоре – «все чин чином» – отвел ее к алтарю. Анна Терентьевна была бездетна, но дочь своего хозяина приняла в сердце: Манечка была девочкой слабой, болезненной, однако милой и не капризной.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!