Имперский маг. Оружие возмездия - Оксана Ветловская
Шрифт:
Интервал:
Мне трудно подбирать слова. Тяжело писать. Наверняка из-за его сегодняшнего фортеля.
Что ему вообще от нас нужно?..»
В голове, казалось, сыпались и сыпались мелкие металлические стружки, позванивая в ушах и мерзким кислым привкусом оседая на языке. Хайнц перевернулся на спину, расстегнул верхние пуговицы кителя и сорочки и потрогал ноющие царапины. Ранки покрылись корочкой, кожа вокруг слегка вспухла и на малейшее прикосновение отзывалась несильной, но едкой болью. Воспалённая кожа глубоко впитала то легчайше-непристойное, что теперь лежало на теле тёплой печатью, отметившей собственность странного офицера. Хозяина… Хайнцу почему-то даже нравилось чувствовать себя собственностью этого страшноватого человека. Интересно, чем он может заниматься на досуге? Да и есть ли для таких, как он, досуг? Вот сейчас, например, что он делает? Говорят, в покои Штернберга не пускают никого, кроме людей из его свиты. Любопытно, что же там? Воображение услужливо подставило инфернальные чёрно-красные декорации, огонь в широкой чаше, каких-то обнажённых женщин — да ну, что за чушь. Чёрт, как бы хотелось думать о нём лишь в восторженном ключе, безо всякой грязи… Вон, скажем, как Вилли Фрай.
Затюканный солдатскими буднями малолетка Фрай раньше всегда ходил с тоскливым, уныло-беспомощным выражением на ребяческой веснушчатой физиономии, а теперь постоянно улыбался, будто из войск СС прямиком в сказку попал. Он со дня «собеседования» глаз не мог отвести от эсэсовского оккультиста, пялился на него как загипнотизированный — а ещё однажды Фрая угораздило на тренировке сильно повредить руку, и оказавшийся поблизости Штернберг, вместо того чтобы отправить Вилли в санчасть, деловито закатал ему рукав, крепко дёрнул за кисть, а после принялся поглаживать ладонью по запястью, словно втирая что-то, — так после этого случая чудесного исцеления малолетка Вилли вообще стал липнуть к диковинному офицеру, всё ходил за ним, как щенок, и подыскивал любой повод, даже самый идиотский, лишь бы обратиться к нему с какой-нибудь ерундой. Фрай быстро перенял неподражаемое штернберговское «О Санкта Мария» и мечтал заполучить чёрную униформу вместо серой. При Фрае о Штернберге можно было говорить только хорошее и только в благоговейном тоне — никаких насмешечек, никакой пошлятины. Как-то раз Курт Радемахер, услышав о том, что Штернберг часто выходит за пределы расположения, с гоготом заявил, что командир шляется не куда-нибудь там по магическим делам, как дружно решило всё отделение, а всего-навсего в бордель и тратит кучу денег на то, чтобы уломать какую-нибудь шлюху дать-таки ему, уроду эдакому (все вокруг глупо, но с большим удовольствием захихикали), — и внезапно тихоня Фрай в полный голос выдал Курту настоятельный совет заткнуть поганую глотку. А когда Радемахер, не послушавшись, принялся развивать тему, Фрай не спеша подошёл и молча ударил его кулаком в ухо.
Впрочем, даже в ребяческом восхищении Вилли крылась изрядная доля страха: в умении Штернберга читать чужие мысли Фраю мерещилось что-то грозно-библейское. Курт бравировал своими грубыми шуточками, хотя ему совсем не хотелось шутить с того дня, как на его глазах в кабинете Штернберга пылью рассыпался простой и понятный миропорядок, в котором всё решали сила кулака да калибр орудия. Каждый в отделении боялся нового командира по-своему. У Пфайфера в присутствии Штернберга язык к нёбу приклеивался, потому что за малейшую попытку присочинить офицер устраивал разнос или, в исключительных случаях, в качестве наказания принимался задавать унизительные вопросы, на которые требовал правдивых ответов, что для Пауля, не могущего не врать, было двойной пыткой. Эрудиту Эрвину Штернберг казался божеством всеведения. Фриц Дикфельд больше всего на свете боялся, что новый командир уличит его в трусости и при всём отделении назовёт «молокососом» и «маменькиным сынком». В армию Дикфельд попал прямиком из летнего лагеря, куда школьники старших классов уезжали, чтобы путешествовать по горам, купаться в озере, а в ночь летнего солнцестояния, взявшись за руки, прыгать через костёр; прямиком от сборников солдатской прозы, вслух читавшихся вожатым на еженедельных «домашних вечерах»; прямиком из механизированной секции Гитлерюгенда, где мальчишки вдоволь катались на мотоциклах. Жизнь казалась весёлым приключением, и, когда Дикфельд за компанию с друзьями добровольцем отправился в призывной пункт, то ожидал, что армия будет продолжением секций Гитлерюгенда, только ещё интереснее. Уже первые две недели муштры вытрясли из Фрица всю романтику. Теперь он вечерами наигрывал на губной гармошке разученные за время походов песни, за беззаботной улыбкой прятал тоску и очень хотел домой — но ни за что бы никому в этом не признался.
Мрачноватый и неразговорчивый Харальд Райф почти на уровне осязания чувствовал, как командир мельком пробегается длинными брезгливыми пальцами по тому вороху всякой дребедени, что валяется в его голове, и стыдливо ёжился. Харальд вообще часто стыдился себя. Он испытывал удушливый стыд, когда думал о своей шестнадцатилетней кузине, у которой такие яркие губы и такие округлые формы под лёгкой белой блузкой, тяготился стыдом, когда менял сигареты на очередную неприличную открытку. Стыдился он и своих фантазий о том, как совершит на фронте какой-нибудь потрясающий подвиг, о котором напишут все газеты, и многочисленная родня будет сладостно рыдать, услышав по радио, что по приказу самого фюрера Харальду присуждена высочайшая награда — посмертно. Суть воображаемого героического свершения Харальд представлял очень расплывчато, а смерть — ещё более смутно. Иногда смерть виделась Харальду торжественной, как токката Баха, чёрной бездной, куда он падает в лейтенантском мундире, с вражеской пулей в сердце и горькой улыбкой на бледном лице, и тогда в горле у него завязывался тугой колючий комок: так ему становилось себя жалко. Если б Штернберг хоть единым словом дал Харальду понять, что знает обо всех его фантазиях, Харальд, должно быть, тут же помер бы на месте от стыда.
Что же касается Хайнца, то ему были знакомы все эти разновидности страха, вместе взятые.
Хайнц повернулся к двери, подпёр тяжелеющую голову рукой и стал думать о Штернберге. И не только о Штернберге, а так, обо всём.
Когда Хайнц учился в средних классах школы, он однажды поразил родителей заявлением о том, что хотел бы родиться евреем. Это было время, когда на выкрашенных жёлтой краской парковых скамьях вешались таблички «для евреев», а на дверях баров и ресторанов — «евреям запрещено», когда по ночам жгли синагоги и громили еврейские магазины, а поутру можно было увидеть на мостовой пугающие своей неподвижностью тела среди хрустально сверкавших осколков битых витрин. А в школу Хайнца каждое утро невозмутимо приходил Йозеф Мерц — щегольской костюм, орлиный профиль и тёмные кудри, доброжелательный голос, безграничная эрудиция и неисчерпаемые запасы остроумия. Йозеф Мерц был учителем математики. Прежде он преподавал в университете. Говорили, что он и дальше мог бы там работать — у него было какое-то совершенно исключительное положение — но Мерц сам ушёл из университета после того, как уволили других преподавателей — евреев. Девчонки писали ему письма в стихах, мальчишки безбожно ему подражали. Все знали, что он был бельмом на глазу у школьного руководства, и в то же время он, казалось, не боялся никого и ничего на свете — пародировал выступления Геббельса, мероприятия Юнгфолька называл «инъекциями человеконенавистничества». Его слушали, раскрыв рты, к нему бегали жаловаться, перед ним выпендривались что было сил, лишь бы обратил внимание — каким наслаждением было сидеть в душном конце класса, ломать о колено хлипкую деревянную линейку в такт словам учителя и с полуулыбкой ожидать, когда его взор обратится к обитателям задних парт и он произнесёт: «Насколько мне помнится, аккомпанемента я не просил», — а затем велит озорнику встать. Благодаря сверхъестественному обаянию Йозефа Мерца Хайнц долго не верил в распропагандированную злокозненность евреев. Никакие другие уроки Хайнц не готовил дома так рьяно, как математику, — и ни по какому другому предмету у него не было оценок хуже. В устройстве его сознания, увы, напрочь отсутствовал тот таинственный инструмент, что отвечает за операции с абстрактными величинами. Многозначные числа после нескольких прибавлений-вычитаний в исполнении Хайнца всегда либо недобирали десятки и сотни (словно кто-то подло обворовал государственную казну), либо перевешивали требуемое во много раз (и совершенно неясно было, каким образом в ответ проехал такой большой объём контрабанды). Составляющие уравнения сбивались в безобразную кучу, из-за которой вовсе уже не видать было пути решения. Возведение в степень представлялось фокусом чуть ли не более сложным, чем левитация, а рога параболы символизировали адовы муки. Ответ у доски превращался в жесточайшую пытку. Хайнц готов был душу продать, лишь бы стать лучшим учеником класса. Он был безнадёжно беспомощен в математике — и тем более заслуживающим восхищения ему представлялся человек, преподающий эту непостижимую, сродни магии, науку.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!