Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина - Андрей Мягков
Шрифт:
Интервал:
— Нет у меня, Марат Антонович, не принес я, честное слово — не принес, — ощупывая во внутреннем кармане бутылку коньяка и глядя в умоляющие глаза Твеленева, соврал Мерин, — да и, простите, что не в свое дело мешаюсь, хватит вам, по-моему, на сегодня, этак вы себя совсем погубите, Марат Антонович…
— У-у-у-у, и вы туда же, — горестно заукал тот, откидываясь в кресле, — никому не дано понять умирающего с Поволжья. Да что там „не дано“ — это бы полбеды — не хотят (!), вот в чем весь ужас. Сами себе только всему мерило: как мы, так и все вокруг, да? — ни на йоту в сторону: шаг влево, шаг вправо — расстрел. Так? Ну стреляйте, я всем мишень, все на мне меткость свою оттачивают, думал, хоть вы не стрелок, а вы… Ну стреляйте, да поскорей, чтобы не мучаться…
— Зачем вы так, Марат Антонович?..
— Да затем я так, затем, юный мой недавний еще друг, что все мы одним миром мазаны: понять ближнего своего, возлюбить его, как самого себя — удел людей великих, божеских, их — раз, два — и обчелся. Мама моя, Ксения Никитична, из них была, прибрал ее к себе Господь, простил за слабость и призвал под крыло свое, она вчера мне говорит: „Мартушка, — я в марте родился, она всегда меня Мартом звала, — Мартушка, говорит, ты сам все знаешь: и сколько тебе нужно, и сколько можно, и когда закончить пора, ко мне вернуться — заждалась я тут тебя…“, она не себя исповедовала — меня внемала, недаром сказано: внемли и обрящешь, такие по Земле светлячками развеяны путь нам, убогим, указывать, а мы с вами в их святые ряды никогда не впишемся, не дано, себя только слышим-видим-чувствуем, лучше всех все про других знаем: что кому нужно, что полезно, что вредно, как лечить кого… а вылечить-то один только из миллиона может, остальные сердце наше не слышат — удары считают: раз, два, три… а сердца не слышат; вы вон сказали: „Хватит на сегодня“, а, может, мне, чтобы выжить, глоток всего и нужен-то? А может, спасаюсь я так, нельзя мне до срока уйти — долг свой наказанный не исполнить, вот и подливаю извиня в спиртовку догорающую, чтобы теплилась жизнь-то моя никому не нужная до поры, Богу одному угодная, а вы — „Погубите вы себя!“, да я давно не жить научился, НЕ ЖИТЬ, и тщетны попытки вернуть меня к тому, что я разучился делать, бытие без участия в жизни — что может быть завидней? Вон фикус в углу — ест, пьет, нас с вами слышит, болеет-выздоравливает, в жизни людской не участвует, но — живет, курилка! И меня научил, и я засохну, когда срок придет, не задержу никого, к отцу с матерью в обитель мне уготованную давно душой там, но не прежде долга черную кровь смыть: вот он, ключик-то, от сусека, где исповедь-то рукотворная праведной кровью мироточит, — он достал и тут же засунул обратно висевшую на груди небольшую белую коробочку, — со святой иконой ее равняю и не богохульствую, потому как икона и есть, безвинно страдавшая, упокой, Господь милостивый, душу его безгрешную… отмещут… мамама… левена… и имя во…
Марат Антонович повесил голову на плечо и закрыл глаза.
Мерин подождал какое-то время, подошел близко, наклонился: на распахнутой груди хозяина кабинета действительно висела миниатюрная белая ладанка.
Неожиданно, не открывая глаз, грозно, так что Мерин вздрогнул, Марат Антонович произнес:
— Не зумай зять, Сеолод, тока через мой труп. И то не поможет: я один знаю, где сусека. Сбегай в крул…кру-гол…кру-лго-сучечный, если что-нибудь понял. Аминь.
Сева вытащил из кармана бутылку, свернул пробку, налил в два фужера.
— Ваше здоровье, Марат Антонович.
Тот, заслышав бульканье, прозрел, недолго смотрел на коричневую жидкость, выпил залпом, без слов, не чокаясь, откинулся на спинку кресла и уставился на Мерина. Потом спросил:
— У тебя медицинское образование?
— Нет. Почему?
— Ре…реним…реанитамо… Ну как этого, ты понял…
— Реаниматология? — Предположил Мерин.
— Да, ты врач-реваним…матолог, правильно. Ну вот и всех делов-то: слухи о его безвременной кончине оказались преувеличенными, — он выпрямился в кресле, заложил ногу на ногу, с удовольствием долго тер ладошки, — я по нечетным только пьянею, если одну выпью и больше нет, умереть могу, а если две — я как стеклышко, можно четыре, лишь бы не три и не одна, а то плохо, проверено многократно, ну — будем продолжать? Ты меня направляй, Всеволод, а то я мыслями по древу, у тебя есть вопросы — давай, валяй, задавай, наливай… — и когда Сева потянулся к бутылке — запротестовал: — не-не-не, я это к рифме, не гони лошадей, ямщик, торопливость знаешь, когда нужна? Когда в винный перед закрытием опаздываешь. Давай…
— Конечно, у меня есть вопросы, но мне как-то неловко, вы себя не очень хорошо…
— А вот это не на-а-а-до, мой юный друг, вы, конечно, рен… реаматолог, но не психолог: чувствую я себя преотлично. И стесняться не надо — что тут неловкого? Сейчас ведь век не стеснений, понятия такого давно уже нет, слово даже забыли, ТЕСНЕНИЕ — есть, все теснят дружка дружку, кому не лень, а не лень — никому: век такой — нестеснительный, а стеснение… Я ночью, когда бывало приспичит в круглосуточный — хорошая, кстати, придумка, одно время с этим швах было дело: жди до одиннадцати, хоть умри, а теперь хорошо: круглосуточно — так вот, о чем я, да, а когда в круглосуточный, то мимо двух театров проходил, раньше-то я театры уважал, ни одной премьеры старался… увидеть, мамочка моя приучила, так на обратном пути нет-нет да и задержусь у фотографий, поинтересуюсь: кто что нового играет, всех артистов знал, любил, а теперь — мимо прохожу, и в театры эти калачом меня не заманишь: на всех фотографиях, на всех(!), не вру, на переднем плане ни одного артиста, только главный режиссер с открытым ртом крупным планом, а остальные — мелочь пузатая, за его спиной их и не видно. И в другом театре то же самое: только главный режиссер в разных гримах. Они что, лучшие артисты этих театров? Если так, театры эти надо закрыть и никогда больше не называть театрами: никакие они не артисты, совести у них на донышке, статья по ним плачет — использование служебного положения. Вот где теснение-то в чистом виде, вот кто перешагнет-переступит и дальше пойдет, вот у кого нынче учиться жить-то надо, а вы говорите „неловко“. Казалось бы, подумаешь: несколько недоумков с тщеславиями справиться не могут — мелочь, плюнуть, растереть и забыть, ан, во-первых, их не „несколько“, их полстраны, а, во-вторых, именно мелочь и жизнь нашу красит, копейка рубль бережет, нет копейки — и культуры русской нет. Я не про деньги, не в них дело — в мелочах, которых в России никогда не было: все значение имело — и как ты с прислугой, и как с начальником своим и с самим собой как — или ты, безгрешный, без сомнения, всех лучше — тогда вон, поди, русским называться не тщись, или ты слушать умеешь, воспринимать, слышать, сомневаться, а главное — скромность в тебе, вот чем русская культура велика была — кротость, смирение, тихость, приличие. А ведь какие храмы строили, великую литературу имели, театральному искусству мир научили, уникальные русские песни, романсы пели, а теперь… — одна Пахмутова на двести пятьдесят миллионов осталась, да и ее не поют давно: под барабанный треск гадость иностранную вырывают, кто громче, тот и лучше.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!