Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Больше года мечтал об этой встрече, зачитал до дыр десяток синих листочков, выискивая скрытый смысл, намёк в профессионально гладких рубленых строчках, каждую ночь видел Лёлю во сне и получил высокую награду — рукопожатие. Понял, что этим жестом Лёля определила их будущие отношения, но понять — не значит примириться. Решил объясниться в последний раз и получил ожидаемый отказ.
Истерзанная мужская гордость призвала его поставить на своей любви крест. Стал прощаться — навсегда. В Лёлиных глазах мелькнуло откровенное сожаление, но удерживать Алексея она не удерживала, и он ушёл. Сутками работал, подменял всех коллег, даже просил их об этом одолжении. Выжигал работой свою неудачную любовь, не давал себе ни дня отдыха. Только Зайку было жалко, ей ведь не понять, почему дядя Лёша больше не приходит, почему врёт в телефонную трубку, что очень некогда. По Зайке скучал, привык видеть в ней родную дочь, однако и эту святую любовь к ребёнку приходилось в себе убивать.
Прошло больше года, и вдруг поздно вечером — звонок от Лёлиного отца: извини, мол, Алексей, догадываюсь, как и что, не слепой и не глухой, но у внучки температура под сорок, а Лёля на юге. Не раздумывая, сел в «Москвич», рванул, как сумасшедший, по опустевшим улицам к знакомому детскому доктору, вытащил его, сонного, из постели и чуть не в пижаме привёз к больной Зайке. Оказалось, скарлатина, ничего страшного, если не допустить осложнений. Взял на неделю отпуск, с утра до ночи просиживал у Зайкиной кроватки, только спать домой уезжал.
Лёлю просил не беспокоить, пусть отдыхает; хотел, но ещё больше боялся её увидеть.
Лёля появилась неожиданно, о болезни дочери ей сообщила прилетевшая из Ленинграда знакомая. Вбежала, слегка растерялась, увидев Алексея, но виду не показала.
Вечером, когда Алексей собирался уходить, спросила как ни в чём не бывало:
— Занят сегодня?
— Не очень.
— Зайдём ко мне? Хочешь?
— Гонорар?
— Глупый ты, Алёша… По-прежнему всё или ничего?
— Осенью ухожу в экспедицию, — невпопад пробормотал Алексей.
— Это обязательно?
— Да.
— Хорошо, всё расскажешь у меня.
Бросает человек курить, изнывает, терпит месяцами, а потом смалодушничает, затянется разок — и всё насмарку… Не устоял, побежал, как дворняжка, которую поманили костью! И снова завертелась карусель, и снова всё стало как было.
В одну из последних встреч Алексей сказал:
— Мне уже под тридцать, да и ты ненамного моложе. Наверное, пора определяться в жизни. Ответь прямо: я у тебя один или…
— Мы договорились об этом друг друга не спрашивать.
— Тогда другой вопрос, полегче: ты видишь перспективу в наших отношениях?
— Ещё не знаю.
— Что ж… Понимаешь, Лёля, за время, что мы с тобой не виделись, я многое передумал… Мне было трудно без тебя и Зайки и будет трудно, но сейчас я уйду и больше не вернусь. На этот раз твёрдо, Лёля, не вернусь! Поэтому всё-таки ответь.
Лёля закурила.
— Я подумаю.
— Через неделю я буду далеко.
— Обещаю: если выйду замуж, только за тебя.
— Для меня этого мало.
— А для меня — слишком много.
Оставшееся до ухода в море время они не расставались, и Алексей простился с Лёлей, почти уверенный в том, что прощается с будущей женой. Он убедил себя, что нельзя требовать от неё слишком многого, ей необходимо время, чтобы снова решиться на столь ответственный, однажды уже неудачно сделанный ею шаг. Ведь не враг она, в конце концов, самой себе и своей дочери, красота и молодость проходят быстро, оглянуться не успеет — а вокруг пустота.
И вот уже полтора месяца от Лёли нет радиограммы. На его четыре — ни одной ответной!
Когда Борис выходил на связь с Мирным, Алексей думать ни о чём не мог: замирал в ожидании, что вот-вот радист обернётся, подмигнёт и начнёт вылавливать из эфира Лёлины точки-тире. Но за последнее время Борис кое-что понял и уже не подмигивал, потому что радиограммы доктору шли сплошь от родителей, друзей, сослуживцев — и только.
За час до подъёма Алексей встал по звонку, растопил печку и поставил на спиртовку стерилизатор. Присел у капельницы, смотрел на раскалённый таганок, на падающие и мгновенно вспыхивающие капли и думал, поглаживая густую чёрную бороду.
И в который раз пришёл к выводу, что всему виной его податливая, никчёмная воля. Будь он настоящим мужчиной, не допустил бы двух этих ошибок — с Лёлей и батей.
Не имеет права мужчина становиться игрушкой в руках женщины! Если она любовь свою дарит, как гривенник нищему, — отвергай её, не бери! Ладно, Лёля — его личное дело, сам принимал милостыню — самому теперь и расплачиваться. Но Гаврилов… Зачем выпустил его из Мирного? Ведь знал, точно знал, и кардиограммы подтверждали, что никак нельзя было бате идти в поход. Нажал батя, заставил написать: «Здоров»… Ну, закрыли бы на год станцию Восток — мир бы перевернулся?
И вот результат: не жизнь, а сплошные вопросительные знаки. Из-за него самого, ставшего тряпкой мужчины и врача, поступившегося своей профессиональной совестью. А ещё о клятве Гиппократа посмел Валерке говорить, пустозвон!
Так и сидел Алексей, будоражимый этими невесёлыми мыслями. Нужно лгать бате, изворачиваться, но удержать его в постели. В постели, на которой его, тяжелобольного человека, подбрасывает и швыряет, как горошину в погремушке! Нужно изворачиваться и объяснять ребятам, почему Петя стал подавать им жалкие крохи гуляша вместо блюда с горой бифштексов. Ограничивать в еде измождённых, доработавшихся до чёртиков людей!.. Сорок банок молока осталось — только для бати, Валеры и Сомова, не забыть сказать Пете; двенадцать банок компота и белый хлеб — для них же, кур семь штук — бате на бульон…
И вновь, как бывало, мысли сбились в сторону, а рука сама собой полезла в карман кожаной куртки и вытащила сложенный вдвое листок — последнюю радиограмму:
«Зайка скачет её маму как волка ноги кормят обе вспоминают полярного бродягу Лёля». Холодом повеяло на Алексея от этих строк…
— Не нравишься ты мне, — неожиданно послышался голос Гаврилова.
— Сам себе не нравлюсь, — хмуро ответил Алексей, пряча листок. — Поспи ещё минут двадцать, батя, ерунда всё это.
— Ствол закупоришь — пушку разорвёт, сынок. А человек не железный. Зря в себе держишь.
— Стыдно мне, батя! — вырвалось у Алексея. — Все вкалывают до сто седьмого пота, уродуются, а я руки, здоровье своё берегу…
— А вот это и вправду ерунда. Руки испортишь — ногами
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!