Грань - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Наученный горьким опытом, не забыв разговора с Величко, Степан в этот раз уже настороженно ждал ответов из области. Они пришли довольно скоро. На казенных бланках, с подписями начальников, почти слово в слово было напечатано то же самое, что он услышал в райкоме от Величко. Неведомым образом про эти ответы узнали в деревне. Коптюгин, встретив однажды Степана на улице, добродушно посмеялся и посоветовал:
– Теперь, Берестов, тебе только в Москву осталось писать, руку набил – получится…
Степан отпросился у Алексея Селиванова, который был назначен старшим над мужиками, строившими склад, и кинулся в райцентр, ходил в райком, в райисполком, в народный контроль, горячился, пытаясь доказать свою правоту, его внимательно выслушивали, обещали разобраться и, время от времени глядя на него, сожалеюще улыбались. Степан не понимал значения этих осторожных, украдкой, улыбок, и они злили его еще больше.
Он занервничал, стал суетиться, и тут его снова разыскал Пережогин. Перехватил на полдороге от склада до дома, распахнул дверцу и позвал в кабину. На этот раз не приглашал к себе в гости, не заводил пространных разговоров, а сразу без подготовки поставил условие:
– Значит, так, Берестов, хочешь спокойной жизни? Участок за тобой останется, премию тебе выдадут, да все, что желаешь, получишь, только заглохни. Вот по рукам сейчас – и расходимся.
Пережогин сидел, тяжело навалившись широкой грудью на баранку, вывернув по-бычьи голову набок, вроде бы тот же самый, прежний, но в то же время было и что-то новое, неизвестное раньше. Что? Степан пригляделся и понял. Холодные, стальные глаза Пережогина были растерянными.
– Согласись, а? Я тебя в покое оставлю. Даже летать к тебе не буду. Ну?! По рукам? – голос звучал просительно.
– Ко мне не полетишь, а к другим полетишь?
– Что ты о других болеешь, о себе думай. Мало тебе? Соглашайся, Берестов, я больше предлагать не буду. Не согласишься – додавлю.
А ведь боится его Пережогин, боится того упорства, с каким держится Степан, потому что упорство это рушит привычную устойчивость, с какой он свободно и размашисто шагал по жизни.
– Ты пойми, – продолжал Пережогин. – Я самого себя через колено ломаю. Вот сейчас уже не я с тобой говорю, другой кто-то… Шатаешь ты меня, прежнего. Мне крови не надо. Откажись, и я тебя никаким боком доставать не буду. Соглашайся, Берестов, иначе я с собой не справлюсь, тогда… уж тогда не обессудь, тогда тебе здесь не жить, сразу собирай шмотки.
На две половины раздирало всегда уверенного Пережогина, явно виделось, как раздирает его. И причиной этого раздирания был Степан. Такого не прощают. Если он сейчас откажется, Пережогин устроит такую заваруху, какой представить нельзя.
– Зря время тратишь.
Пережогин, услышав это, вскинул голову, оскалился и пальцем показал на дверцу.
– Пшел вон! Сам себе приговор подписал. Пшел отсюда!
Степан неторопливо, стараясь не суетиться, вылез из кабины, сдержался и даже не хлопнул дверцей, осторожно и неслышно прикрыл ее за собой. «Уазик» бешено взревел и рванул вдоль по улице к конторе.
Взметывался девичий голос, уходил дрожащей ниткой под самое небо, звенел и подсекался там на излете, задевая звезды, обрывался вниз хриплым шепотом и катился по теплой земле на все четыре стороны, не находя приюта и утешения. Горе горькое кричало криком и било дрожью молодое тело, распластанное на теплой траве. Рыдала Настя, оплакивая свою судьбу, подрезанную на корню, как зеленый стебелек железной литовкой. Просватали ее, самую баскую девку в Малинной, за Витьку Бородулина. Да не то слово – просватали. Выменяли, как телушку годовалую, за мешок муки. Вчера, в потемках, притащил этот мешок Витька к ним в избу, бухнул у порога и подступил к матери приступом:
– Отдай Настю за меня!
Мать обомлела, не может слова сказать, то на дочь глянет, то на красные пятна Витькины, а потом подняла глаза повыше, увидела ребятишек, свесивших головенки с печки, вспомнила, видно, что в кладовке – шаром покати, и сгорбилась, уронила руки, не в силах сказать страшное слово согласия. Настя замерла, прижалась крутым плечом к косяку – была, горела до последней минуты надежда! – да не то нынче время, чтобы надеждам сбываться. Подняла мать сухие глаза, постарела еще сильнее, обмахнула себя крестным знамением и дала согласие. Витька о свадьбе заговорил, забегал молодым петушком по тесной избенке, а сам глазами липкими уже всю Настю успел ощупать. Настя прижималась к косяку плечом, ни живая ни мертвая, и лишь одно чуяла – мажут ее грязью по всему телу от макушки до пяток. Чуяла, да деться никуда не могла. Откажи она сейчас, зауроси – пропадут ребятишки, как пить дать, пропадут: у младшенькой сестренки живот с голодухи стал пухнуть. Вон как они все на мешок с мукой уставились, ничего больше не видят и не слышат. Настя вздохнула, оторвалась от косяка, как от последней своей защиты, и пошла, мелко переставляя онемевшие ноги, провожать новоявленного жениха. Витька не утерпел, в тот же вечер затащил ее в сарайку, хряпнул через колено на землю и засопел, захлебываясь, прямо ей в лицо. А Настя лежала с закрытыми глазами, перемогала дурную боль, и все казалось ей, что не она это, а совсем другая девка, чужая и ей, Насте, незнакомая.
Свадьбу на воскресенье назначили, а сегодня суббота, последний вольный день. Настя ушла за Цыганское болото, в черемуху, рыдала там и билась головой, катаясь по земле. Утешать ее было некому. Матери и так тяжело, малые ничего не понимают, рады-радешеньки, что в избе хлеб появился, Елены, лучшей подружки, и той нет – угнали ее на дальний сплав.
Дурнопьяном полыхала цветущая черемуха, земля, расцарапанная Настиными ногтями, запашисто отдавала весной и любовью, тяжелым гулом просекали темноту майские жуки, и небо над головой стояло высоким и светлым.
А во второй своей половине ночь задышала холодом, морозные волны покатили в низины, набухли там и стали подниматься вверх. Съеживалась цветущая черемуха, никла, опахнутая изморозью трава, и по небу, враз потемневшему, полетели вперегонки сизые тучи, столпились над Малинной, распахнули набрякшие животы, и густой майский снег полетел на землю. Белым-бело было утром в день Настиной свадьбы.
Черемуха в тот год, примороженная поздним снегом, не уродила.
Последний плот на лесоучастке связали и приготовили к сплаву в конце июля. Лето выдалось жаркое, река на глазах мелела, и старший Бородулин стоял у баб над душой, подгоняя их с утра до вечера криком и матерками. Бабы валились с ног, лица от комарья распухали, старенькие кофтенки выбелились от пота и выгорели на солнце. Вечером, когда работу закончили, и длинный плот закачался серой заплатой на обской воде, даже на радость не осталось сил. Молчком собрали багры, топоры, сложили их в будку и молчком же подались напрямую в деревню – протока обмелела, и переходили теперь ее вброд.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!